Вчера
Шрифт:
Казаки жадно ели, поглядывая на пустую бутыль.
– Ястреб кидался на цыплят, да улетел, - сказал я.
– Еще надо вина маленько, - сказал отец.
Он встал и, не замечая недовольных взглядов казаков, пошел в погреб. Я видел, как он открыл низкую дверь погребицы, юркнул в темный люк. Казаки подождали несколько минут, потом направились к погребу. В дверях они остановились, робея спуститься в черную пасть погреба.
– Давай лампу! Старик, давай!
– Куда он задевался, а?
– А черт его знает,
Дедушка подошел.
– Сын твой убежал. Моли бога, что он послал вам таких дураков, как мы, а то бы солдата твоего вздернули ноне же на первой осине.
– Ты отдай нам, дед, вино. Если будут спрашивать, как убежал сын, скажи, он и домой-то не приходил. Как, мол, ушел на сход, так и пропал.
Казаки еще выпили, налили в баклажки и с песнями поехали на площадь.
Никогда я не был так счастлив, как в эти минуты:
умнее, хитрее и храбрее моего отца я не представлял себе человека на этой земле.
11
Казаки угнали скотину в степь. Шахобалов уехал в соседнее село, захватив трех крестьян заложниками.
В деревне стало безлюдно и тихо. Мать напекла хлеба, дедушка зашил в баранью требуху соленое сало. Вечером у наших ворот раздалось церковное пение нищего. Дедушка впустил в избу слепого.
Тот три раза противным гнусавым голосом повторил какое-то непонятное мне слово, потом стукнул палкой о печку.
– Садись, - сказал дедушка.
– Спит ли малец-то?
– спросил нищий приятным низким голосом.
– Спит, спит, он молчальник, а коли сбрешет, голову оторву, - сказал дед.
– Нынче такие времена.
– Готово ли добро-то?
Дед подал ему мешок.
– Вареную подавайте, а то огня нельзя разводить.
Лук-то, Анисья, ест червяк?
– Лук целый.
– тихо ответила мать.
– Поливай, дабы не завелся червяк, - сказал нищий.
– Эх, мальца вашего давно не видал, - Он нашарил рукой мою голову, погладил ее.
"Касьян", - подумал я.
Нищий ушел. Скоро я услыхал его протяжный замирающий голос у окна соседей:
– ...Христа наше-е-его!
Дедушка закрыл ворота, сени, лег ко мпе на полати, тихо застонал:
– Ноженьки мои, ноженьки.
– Дедушка, а Касьян-то не всамделишный побпрушка, он большевик? сказал я.
– Да спи ты, сверчок запечный! А не то я у тебя интересы-то поубавлю. Ты видишь - да не видишь, слышишь - да не слышишь. Понятно? Тут такая заваривается кутерьма, что большие-то за башку хватаются, не разберут, где друг, где недруг. А ты, воробушко глупое, зачем летишь на пожар этот?
– О тяте думаю. Жалко мне тятю.
– Вы со своей жалостью подведете его под петлю.
Ты молчи, как месяц в небесп, поглядывай на землюшку грешную, на суету людскую бестолковую, молчи.
Мать, бабушка, Тима лежали на полу, молчали,
Мать подошла к окну, и в это время зарево вспыхнуло с такой яркостью, что стало видно кастрюли, лица деда, бабушки, голову и плечи матери, отпрянувшей от окна.
– Шахобалов поджег Балейку, - сказала мать, ложась на постель.
– Вот тебе молчи, терпи, гляди. Да так он всем, как курятам, головы посвернет.
– Всех не обезглавишь, Анисья. А я что? Я не за курят, а за орлов. Ладно, спи, Андреи. Вот тебе мои последние слова: огонь тушат огнем, за смерть платят смертью, А все же молчи, не делай, как некоторые: язык глаголет, шея скрипит. А если допекло, так скажи, чтоб у недруга ноги подкосились. Так глянь в глаза ему, чтобы свет у него померк. Не можешь молчи, копи в себе силу, не расходуйся на побасенки.
На рассвете зарево поутихло. Я уснул. А когда мы с братом встали, было уже жарко в горнице, бабушка напекла лепешек.
– Отнесите, ребятки, матери и дедушке завтрак на гумно. Молотят они, сказала бабушка.
Я взял узелок с лепешками и вареной картошкой, в другую руку - большой чайник кваса. За пригорком открылись гумна - много скирдов хлеба, золотистая МРтель половы над веялками, грохот молотильных камней, голоса погонычей, гул барабана боженовской машины.
Из степи подвозили снопы, с токов везли в село телеги и брички с зерном. Перед этой залитой горячим солнцем, пахнувшей зерном, дынями, дегтем и потом жизнью ночной пожар казался дурным сном: поблазнился и исчез, как наваждение.
Наше гумно, обнесенное канавой, поросшей бобовником и чплигой, было крайним, у самой дороги. Дедушка стоял в центре постеленной по току кругом пшеницы и гонял на длинном поводу вокруг себя Старшину, который возил ребристый вертящийся камень. Мама перетрясала и переворачивала граблями колосистую пшеницу.
– Вот они, помощнички, пришли!
– воскликнула она.
Дед свел с тока лошадь к овсу, и мы уселись в тени скирда, у разостланной скатерки. У дедушки дрожала рука, когда он черпал ложкой квас.
– Три года воевал, тут без него работали, а теперь опять в бегах, сказал дедушка.
– Когда же все это кончится? Одного убили, а этот уцелел и черт знает чем занимается!
– Грех так говорить, батюшка, - тихо сказала мать.
– Ваню ищут, явись он - заберут. Вон из Нестеровки двоих насмерть запороли плетями.
– Смпрных не будут пороть. Триста лет цари Романовы сидели, а тут на тебе: нашлись умники, спихнули.
Да слыхано ли это? Если царей и бога перестали бояться, то никакая власть не удержит человека от пакости. Разврат и смута затопчут, зальют грязью... Скажи Ваньке, чтоб шел на работу. Пусть упадет в ноги Шахобалову, повинной головы меч не сечет.