Вчера
Шрифт:
– Хватит с меня, - сказал дедушка, выпрямляясь. Он стоял по пояс в яме, опираясь на лопату. Бабушка упала на колени перед урядником.
– Души, что ли, в тебе нет? Какой грех на себя берешь!
– Ложись вместе с ним в могилу, старая ведьма!
Прохладная тень тучи накрыла людей. Тяжкий гром с ослепляющим огнем грозы упал на землю.
– Народ, бей иродов!
– закричал кто-то.
Мама стаскивала с лошади урядника, а он, топча конем бабушку, орал:
– Руби!
Выстрелы, крики, тусклое взблескивание клинков, свалка, гром - все оглушило меня. Я вскочил,
Опомнился я ночью, под крестцами снопов. Во тьме ровно и печально шумел по соломе и жнивью дождь. Холодные струи стекали по лицу и груди. Я хотел и не мог припомнить, сам ли заполз под снопы или кто притащил меня сюда. Но и это перестало занимать меня. Ни злобы к чужим, нп жалости к близким. Не думал я и о том, что стало с моими родными. В душе было холодно, жестко, как в пустом ведре на лютом морозе. Я не знал, холод ли, инстинкт ли какой поднял меня, но я, не думая, пошел в ночи наугад, скользя ногами по грязи. Перевалив через гору, я увидел горящий омет на гумне. Огонь и запахи дыма напомнили мне что-то очень далекое, что было со мною, сто, а может быть, и тысячу лет назад: захотелось пожевать и согреться. И тут затрясла меня знобкая дрожь и затошнило от голода. Но я забыл, что делают, когда хотят пищи и тепла. Шаг мой был по-прежнему бессмыслен и вял. Навстречу попадались телята; очевидно, я для них был непонятен и страшен, потому что они, взглянув на меня, вдруг убегали, фыркая и отдуваясь.
Я забрел на гумно, где догорал стог соломы; дыму уже не было; под пеплом, как бы под переплетенной проволокой, дышал теплом красный, на глазах уменьшающийся холм. Ноги мои наступили на что-то теплое и сыпучее.
То был ворох полуобгорелого зерна. С таким же слепым побуждением жить, как ввинчиваются в землю иглистые семена ковыля, я зарылся в теплую россыпь по самурэ глотку и стал хватать губами поджаренную пшеницу.
Я очень долго ел уже во сне и не мог утолить голоде.
Проходили не то часы, не то дни, холод сменялся жарой, жара прохладой, а я все ел во сне, пока кто-то не растолкал меня.
Я протер глаза и увидел перед собой чьп-то босые, широко расставленные ноги, подсвеченные сзади уходящим за церковь солнцем. Я сел, стряхивая с себя пшеницу.
– Андрюшка, ты нормальный пли бешеный?
– заговорпл Микеша Поднавознов, опасливо глядя на меня.
– Где ты блуждал целую ночь, день и еще ночь и день, а?
Тебя искали в степи, в реке. Думали эдак и так и решили, что угнан ты калмыками в имение Шахобалова. Пойдем домой, Андрейка. Дядя Ваня и тетка Анисья обрадуются.
– А разве тятя живой?
– равнодушно спросил я.
– Увидишь сам. А вот дедушку с бабкой не увидишь.
Сегодня утром похоронили их, - Микеша помолчал и с гордостью добавил: Теперь у нас есть братская могила.
Через два-три уцелевших дома попадались обгоревшие глинобитные стены, торчали печные трубы. Но повсюду работали люди, лица их были решительные и смелые.
Несколько человек расхаживало с ружьями и карабинамп. На фуражках и рукавах красные повязки.
Дома мама удивленно спросила:
– Андрюша, что с тобой?
– Не знаю.
С
Подули северные ветры, созревшая катунка покатилась, запрыгала по полям, доверху забивая оврага. Полились осенние дождп, размокли дороги, почернели избы от ; сырости, над грязью стелился горклый дым. Рано угасал день над спеленатой туманом степью. Как видно, наступила осень, а мне все казалось, что тянется один и тот же зябкий предрассветный час. Иногда мне казалось, что я лежу под кладушкой и по телу моему течет холодная дождевая вода, иногда я видел себя на полатях. Но где бы я ни был, мне не удавалось выйти из замкнувшегося круга удивительных представленпй об окружающем: целую вечность идет один и тот же день.
13
Избавление от недужного оцепененпя пришло ко мне однажды ранним октябрьским утром. Разбудило меня заливистое кочетиное пение. В теплой душной избе пахло машинными маслами и угольной гарью. Запах этот как бы стер в моей памяти последние тяжелые впечатлеипя - смерть дедушки, пожары, и во мне проснулось прежнее любопытство и живость. Я отодвинулся от храпевшего братишки, свесился с полатей, всматриваясь в темную горницу, отыскивая источник этого удивительно приятного запаха масла и угля.
Постепенно выступали из синеватого сумрака поблескивающие медной оправой шашки, висевшие на стене, вороненая сталь винтовок, железнодорожные шинели и фуражки, сложенные кучей на скамейке. На полу разметались в сладком сне пятеро. Это они принесли запахи депо и дороги.
Лица спящих были такие же смугло-желтые, пропитанные маслом, как и у моего отца, когда он месяцами работал в кузнице. От сапог, портянок и торчавших изпод одеяла босых ног потягивало крепким рабочим потом.
Осторожно снял я шашку и, прижимая к груди холодный эфес, выскользнул в сени.
На каменной ступеньке, обняв винтовку, дремотно клевал носом Васька Догони Ветер. Из-под черных, крапленных сединой усов упала под ноги его капля заревой слюны. Шалый ветер заигрывал с тугими колечками темного чуба, выползшего из-под курпячатой шапки. Нечаянно я наступил на полу Васькиной касторовой зеленой поддевки, и он, вскинув свою орлиную голову, схватил меня за ногу.
– А-а, это ты, Андрейка? Ну-ка, дай поглядеть на тебя. Выздоровел? А отец-то как боялся, что ты помрешь.
И Надька моя убивалась по тебе. А ты, значит, жилистый, как карагач. Э, постой, куда ты шашку понес, а?
Опять за свои проделки хватаешься! Не помрешь ты своей смертью, Андрюха, помяни меня, провидца.
Я взял клинок, как меч, обеими руками, начал рубить плетень.
– Себя-то не сруби, - сказал Василий.
С каждым взмахом горячее и вольготнее становилось на сердце. А когда въехали во двор в тарантасе на тройке Васькиных косматых лошадей отец и какой-то высокий сутуловатый человек в кожаной тужурке, с наганом, я уголком глаза взглянул на них и еще остервенелее замахал клинком над плетнем.