Вдали от берегов
Шрифт:
«А вам, по правде говоря, я завидую! — нехотя признался он. — Там вас отлупят как следует, можете не сомневаться… И все-таки я вам завидую…»
Он говорил с такой искренностью, что Стефан растерялся и не знал, что ответить.
«Не удивляйтесь, это так! — продолжал следователь. — Каждый из вас воображает, что вращает какое-то большое колесо. От этого колеса вертится другое, от другого — третье, и в конце концов какая-то громадная машина запускается и движется вперед… Разумеется, это страшная глупость, сущее перпетуум мобиле, глупости… Но самое
«Догадываюсь», — сказал Стефан, наморщив лоб.
«Вы женаты?» — спросил следователь.
«Нет…»
«И не женитесь, — серьезно сказал следователь, словно напутствуя родного племянника. — Женитьба — вершина страшной пирамиды из человеческих глупостей. Спрашивается, почему вам не терпится устраивать революцию? Лучше боритесь за то, чтобы люди не женились…»
Стефан усмехнулся.
«Не смейтесь, я говорю серьезно», — сказал следователь.
«Я подумал, что сегодня вы, наверно, поругались с женой…»
«Нет, не ругался! — возразил следователь, покачав головой. — Я уже не ругаюсь с ней. Я не так глуп. Только глупцы, вроде вас, могут ругаться со своими женами… И вы, товарищ революционер, когда-нибудь наверняка поймете, какой кошмар для человечества страшнее — кошмар голода или кошмар брачного сожительства…»
«Я вам не завидую! — сказал Стефан. — Ничуть не завидую!»
Но следователь, казалось, не слышал его.
«Вы еще поймете!» — мрачно повторил он.
На том и кончился их разговор. В тот же вечер в камеру явился полицейский, чтобы перевести Стефана в Управление полиции.
Темнело, и на пожелтевшем небе уже выделялись огни фонарей. Был субботний вечер, по улицам шли толпы людей, и все оборачивались, глядя вслед полицейскому и Стефану. Люди не знали, что совершил этот невысокий хмурый юноша, и даже не глядели ему в лицо. Но они видели его поношенную, не по росту одежду, рваные башмаки, видели шедшего за ним полицейского с винтовкой наперевес. Они были свободны, а у него отняли свободу, — это было самое страшное! Стефан читал в глазах одних сочувствие, в глазах других — затаенные улыбки. Он не понимал, что это не злорадство, а простая радость людей, которые свободны и могут идти куда им захочется.
Скоро совсем стемнело. Свет фонарей стал заметно ярче. Деревья отбрасывали на мостовую огромные черные тени, чуть заметно трепетавшие, когда по ветвям пробегал легкий вечерний ветерок. В теплом воздухе стоял густой аромат только что расцветших лип. По улицам стайками сновали девушки в легких блузках и коротеньких плиссированных юбочках, радостные, довольные тем, что завтра воскресенье и не надо идти ни в университет, ни в душные канцелярии. Расстегнутые воротнички открывали гладкие нежные шеи, ритмично постукивали каблучки, задорно поблескивали в сумраке темные глаза. Беспечные молодые люди в рубашках с короткими
Люди брали от жизни свое, и лишь один из них мрачно шагал перед острым штыком полицейского. Он давно забыл, что каждую неделю, в субботний вечер, наступает долгожданное время маленьких человеческих радостей. Что у каждого на этот вечер свои планы, подсказанные еще и кошельком. Одни пойдут на улицу Позитано, где в изысканных «корчмах» подают южные вина и жаренных в масле цыплят; другие предпочтут пивные со знаменитым шуменским пивом и оркестром, третьи — ресторан «Алказар» с сербскими шансонетками или «Батемберг», где собираются художники и артисты.
Все эти заведения были сейчас полны людей — и большие кафе, и кабачки, и ресторанчики с узкими, низкими балкончиками, и кондитерские, и харчевни, и оперетты, и танцплощадки, и парки, и большие дешевые пивные. Каждый уже нашел свою маленькую радость.
Стефану был неведом этот мир. Он ничего не знал, кроме тяжелого труда, голода и повседневной жестокой борьбы с властью капиталистов.
Шагая сейчас по улицам, он исподлобья смотрел на людской поток. Хотелось есть. Все тело зудело после ночевки в грязной камере. Обросший, помятый, грязный, невыспавшийся, он чувствовал себя несчастным. В ушах еще звучал нелепый разговор со следователем, и было досадно за свой промах с сигаретой.
Взбудораженный и настороженный, он почему-то острее обычного примечал все то, что прежде обходил с презрением. Он смотрел на оголенные шеи девушек, на их нежные пальцы, видел блеск в их глазах, видел оживленные возбуждением лица мужчин, их тщательно отутюженные брюки, начищенные ботинки, аккуратно повязанные галстуки… Он знал, что одни из этих мужчин спешат в тенистые аллеи парка, другие — к столу, где их ждут бокалы и обильное угощение…
В тот вечер ничто не ускользало от его взгляда.
Он шагал перед штыком, смотрел по сторонам и размышлял. И вдруг ему пришло в голову, что он живет какой-то необычной, полной нечеловеческого напряжения, нереальной, жуткой жизнью, которая сейчас, как звезды, далека от жизни простых людей; что ему недоступны простые радости, что он никогда не чувствовал вкуса жизни, не ощущал человеческого тепла, хотя бы ничтожного, как прикосновение пальцев. Он обречен на лишения, его удел — терпеть и шагать все вперед и вперед, не оглядываясь даже на самого себя.
«Ради кого?» — спрашивал он себя.
Ради них!
Почему же они проходят мимо и обгоняют его, словно чужого? Почему они не набрасываются на полицейского, который равнодушно ведет его на бойню? Почему никто даже не пытается вырвать его из плена, вернуть ему свободу? Вместо этого люди, взглянув на него, проходят мимо, торопясь к своим маленьким радостям — к девушкам, к жаренным в масле цыплятам, к кружке дешевой фабричной бузы… А сам он покорно шагает перед полицейским, внутренне смирившись, готовый вынести все, что выпадет на его долю.