Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
Утро всплыло, глухое и белое… Неподвижно, не взмахивая ветвями, стояли деревья, удивленные, придавленные. Хлопья снега цепко держались за обледеневшую кору, провисали на еще не опавших листьях винограда. Воздух, вытканный свежестью, разлился легким морозцем и ни на что не похожим, редким для наших мест запахом чистого снега. Снег был везде, даже на электрических проводах, словно две трещины, рассекающие холодную плиту неба.
Я поднял воротник пальто, натянул на уши кепку и ступил с крыльца.
А в жизни?
Нет.
Я знал, что правительство Союза Советских Социалистических Республик в 1949 году не имеет нужды назначать меня командиром пехотного полка. Командиром корабля. И даже буксира.
И даже через пять лет обо мне, молодом, двадцатидвухлетнем, не останется документов в Центральном военном архиве.
У нашего времени другие задачи. Несопоставимо другие, чем у тех ребят, что попали на войну и шли под огнем в атаку.
«…В 7.00 после артподготовки полк вместе с 4-м танковым корпусом переправился через реку Нейсе по заранее наведенному мосту…»
«Боевая характеристика на командира 463-го стрелкового Висленского полка майора Сорокина Антона Федоровича…»
Нет, нет, нет.
Я — другое поколение…
В доме Домбровского светилось окно. Старый учитель собирался в школу.
Окна светились и в доме Глухого. Тетка Таня сметала возле порога снег. Закутанная крест-накрест платком, в своей неизменной стеганке, она распрямилась и спросила почему-то недовольно:
— Чей ты, Антон, с ранья поднялся?
— На работу, тетя Таня. На работу.
— И куды ж таперича?
— В порт. На буксир.
— Ох, укачает тебя в море, — заскорбела тетка Таня, и глаза ее совсем сузились: не глаза, а две морщинки. — Море-то какое, посмотри. Злющее.
Море действительно было недобрым. Темным, штормовым…
— Меня не укачает. Я сам укачаю кого хочу.
Тетка Таня не возразила. Оглянувшись, она быстрыми шагами приблизилась ко мне, сказала шепотом:
— Слышь, Лидка Мухина замуж вышла.
Я не был знаком с Лидкой Мухиной. Знал, что выше нас, через четыре дома, живет такая долговязая блондинка. Но не был с ней знаком и даже не здоровался.
— Таскалась, таскалась, — вздохнула тетка Таня, — а какой парень в жены взял! Военный, с кортиком ходит. И все потому, что отец ее подполковник.
— Нехорошо о людях судачить, тетя Таня, — сказал я.
— Где ж судачу? Где? — Она загнула палец. — С Мишкой-армяном жила? Жила. Вот тебе раз. С Ростова приехала — Люська рябая из портовой поликлиники ей аборт сделала. Это два. С этим самым аккордеонистом… ну-ну, Сидором… У него ночевала. Три. Где ж судачу? Дожили, что уже и правды сказать нельзя.
Снег на улице не был нетронутым, как в нашем дворе, потому что те, кто уходил на работу рано утром, уже успели протоптать широкую тропу, к которой ручейками стекались жидкие тропки
Я подумал: какое счастье, что Щербина строго-настрого запретил вести всякие разговоры о происшедшем возле дома Марианны Иосифовны и тетка Таня ничего не знает. Вот была бы тема для разговора…
Дети шли с портфелями в школу. Через две улицы из дома, наверное, сейчас выходила и Даша Зайцева, Грибок, чтобы сесть за парту в своем десятом классе. Я не видел ее давно. И почему-то чувствовал, что на снегу судьбы у нее своя тропка, а у меня своя и едва ли они сольются в одну общую.
Надо мной пролетел снежок. Но я знал, что его бросали в кого-то другого. За моей спиной кричали мальчишки, пищали девчонки, чистые, как этот снег, но счастливее снега, потому что им было весело.
Когда я вышел к кинотеатру «Родина», в начале сквера, белого и лохматого, увидел фигуру мужчины, сгорбленную, как вопросительный знак. Это был Заикин.
Майя Захаровна вчера поделилась новостью:
— Деточка, погорел товарищ Заикин. Погорел. За что, в точности не знаю. Узнаю — скажу. Заведующим бани назначен. Все-таки есть правда на белом свете. Ржавыми шайками много не заработаешь…
За лето Майя Захаровна похудела. Лицо ее удлинилось, усики над губой стали темнее, заметнее.
— Вы, деточка, на кассацию подавайте. Пусть отец справки соберет, что он инвалид, что ему уход нужен. Сократят срок Шуре. А как же? Попомни мое слово, сократят.
Горы тоже были покрыты снегом. Без солнца, без теней все вокруг казалось плоским, как на равнине. За хлебным магазином буксовала полуторка. Двое рабочих подталкивали ее, упершись руками в задний борт. Надрывался мотор, лысые шины злобно плевались снегом. Машина вздрагивала, но не двигалась.
Я подошел к машине. Приналег на борт, рядом с коренастым рабочим без шапки. Машине не хватало, наверное, самую малость. Я вовсе не считаю себя богатырем, но стоило мне поднатужиться, и уже секунд через пять машина тронулась с места, неторопливо, с черепашьей скоростью поползла вверх по улице Сибирякова.
— Спасибо, браток, — сказал рабочий без шапки, схватился за борт и на ходу перевалился в кузов.
Второй рабочий не сказал ничего: отчаянно двигая локтями, побежал садиться в кабину.
— Давай, давай! — крикнул я и помахал им рукой.
Улица теперь пахла не снегом, а бензином и теплым хлебом. Женщины несли его в авоськах разного цвета. Но хлеб был один и тот же: белый, с румяной коркой.
Через улицу от развалин молокозавода шел парень с чемоданом, очень похожий на Ахмеда. Но это был не Ахмед. Ахмед почему-то запаздывал. Может, передумал, решил остаться у себя в леспромхозе.
Небо впереди зажелтело. Солнце пробивалось к морю длинными иглами, проткнув тучу, словно клубок пряжи. Шумели волны и птицы. Но волн еще не было видно. Не было видно пристани и буксиров, пришвартованных возле нее.