Вечерний свет
Шрифт:
— От Черногрязова от Мишки письмо! — сказал он Маше, едва переступив порог.
Мишка писал, что у них уже совсем настоящая весна и вовсю цветут сады, воздух такой, что хочется пить. Писал, что у младшей дочки родился второй ребенок — еще один сын, и теперь он стал, значит, трижды дедушкой. Жалко только, что второй этот ребенок у нее — от нового отца, есть опасность, что до старшего мальчишки никому не будет никакого дела, он и уже-то больше живет у бабушки с дедушкой, чем у матери… Писал еше и на отвлеченные темы — он и всегда, еще в молодости, был любителем порас. суждать о том о сем и таким вот остался, — предлагал Евлампьеву высказать свое мнение. Главное, что его интересовало сейчас, не является ли разделение на касты в Индии выродившейся социальной организацисй общества, в котором все были счастливы. «Люди ведь, Емельян, —писал он, —
— Ну Мишка, ну дает! — отрываясь от письма, с возбужденно-осуждающей улыбкой воскликнул Евлампьев.
— Интересно! — сказала возмущенно Маша. Они читали письмо на кухне, и она сидела за столом напротив него.— Это как же, это все равно что за крепостное право снова он ратует?
— Не-ет,— все так же с возбужденной улыбкой протянул Евлампьев, невидяще взглядывая в окно. — Не-ет, это не так все просто… он интересные вещи говорит. Это, по-моему, очень верно — насчет идеала. Насчет установки жизненной. Только ведь сам же вот пишет — «выродившейся организацией», значит, уже в самой основе ее что-то не в порядке было, но сказал — и дальше пошел, не обратил внимания. Всегда его заносило…
— Да вот мне тоже кажется, — сказала жена. Ну, давай, что там еще пишет.
— Сейчас, сейчас…— Евлампьев нашел, где остановился, и стал читать дальше.
Еще Черногрязов писал, что порою нестерпимо хочется приехать в родные места, подышать родным воздухом, увидеть это все… писал, что нынче весной вообще так подкатывало — прямо слезы из глаз… но, видно, едва ли уж все-таки получится: старший внук младшей дочкн на них с бабушкой, да и здоровье уже не то, ехать куда — так в санаторий… «И еще — , словно вдруг спохватившись, сообщал он, — что-то мне уже несколько раз последнее время снился Аксентьев, Помнишь Аксентьева? Должен. Ты с ним перед войной, даже побольше дружил, чем со мной. Чего снится, не знаю. Будто сидит верхом на стуле, как сидеть любил, и говорит. А что говорит — непонятно. Не зовет ли уж меня, думаю. Он ведь погиб? Погиб, ты еще, когда вернулся, с его матерью разговаривал, она тебе похоронку показывала. Скажи-ка, не знаешь какой приметы на сей счет? Что-то меня этот сон смущает. Смешно, знаю, что чепуха, какие приметы, да с чего вдруг он мне сниться стал?»
— Да уж… действительно. — Маша, заглянув в письмо и увидев, что все, дальше уже лишь подпись, поднялась, взяла спички и стала зажигать огонь под чайником.Никогда я этого Аксентьева не любила. И чего ты с ним дружил?
— Ладно, — сказал Евлампьев.— Мы живы, а его нет… Что говорить.
Он быстро, проборматывая, дочитал письмо, — прощание, подпись, — встал и пошел в комнату. Ему вдруг захотелось посмотреть ту фотографию, где они были сфотографированы с Аксентьевым — в сороковом году, на какой-то лесной дороге, — у своих велосипедов, небрежно ухватившие их за прямые, по тогдашней моде, рули, с засученными на правой ноге брючинами. Пока не дочитал до этого места, горело скорее сесть за ответ н отписать Черногрязову насчет индийских каст, просто не терпелось,и вот вышибло все желание…
Альбомы с фотографиями хранились в одном из выдвижных ящиков шифоньера. Шифоньер был немодным, старого облика, купленный в самом начале пятидесятых, — высокий, узкий, трехстворчатый, с зеркалом наружу и с этими вот выдвижными ящиками внизу, Елена все говорила, чтобы продали его и купили что-нибудь посовременнее, но они привыкли к нему, и расставаться с ним не хотелось.
Евлампьев выдвинул ящик и достал нужный альбом. Уйдя на пенсию, он привел в порядок фотоархив — купил вот эти альбомы, уголки, вставил в них фотографии — и знал наизусть,
Та фотография была чуть ли не в самом начале. Все на ней выглядело так, как ему и помнилось: закатанпые штанины, небрежно-вольные позы — это Черногрязов их, кажется, и сфотографировал. Ну да, он, конечно. Тогда, перед войной, он приобрел себе фотоаппарат, очень увлекался… Какое у Аксентьева лицо: и желчное, и безвольное, и наивное, и циничное — всего намешалось. Пришуренные светлые глаза, насмешливая улыбка, длинный острый подбородок… действительно, таким и был.
Чего он с ним дружил?.. В самом деле, чего? Все-таки люди сходятся именно что вот сходные — похожие, общие там, внутри себя, по своему строю. А они с ним были куда как несхожи… Но тянулись друг к другу — да, тянулись, что говорить; оба, взаимно. Димка Аксентьев… Дмитрий Ильич. Друг-враг, друг-ненависть, друг-бес…
Наверное, однако, потому и тянулись, как мужчина к женщине, женщина к мужчине по несходству полов, по полному своему несходству. Какое тягостное, изнеможительно-сосущее наслаждение доставляли споры с ним, какое наслаждение было делать все наперекор ему, словно бы все время показывая миру: «А я такой. Вот мое кредо. Вот мои правила. И только так. И не отступлюсь». Именно «мнр» стоял за Аксентьевым, не меньше. Другая, враждебная тебе его половина.
Евлампьев захлопнул альбом, сунул в ящик, задвинул ящик в свое гнездо, встал с корточек н подошел к окну. Солнце садилось, плавяще золотя обрезы облаков, длинные тени лежали на земле — от домов, от деревьев, от столбов.
Ведь потому тогда, в сорок первом, и заявление подал — наперекор ему. Как это сейчас, сплющенное, придавленное, вытертое годами, выглядит плоско: наперекор. Но ведь так и было, так. Ах, он умен был, и тонок, и пронзителен, Димка: «Человек в твоей ситуации выбирает оберечь то, что поближе, что поменьше — что породнее. Семью свою. Жену. Ребенка. Так что добровольно тебе не смочь. Не осилить».
Смог. Осилил…
И вот он жив, только брюхо подпорчено, а Димки нет. И ведь не в строевой был, а в трудармии, в строевую его не могли взять — язва двенадцатиперстной кишки. От этого. видимо, и умер. Какая армия, хоть и «труд», с такой болезнью… А что за письма он писал Евлампьеву на фронт, всего их три и было, три или четыре, но что за письма! Ни капли его обычной желчи. ни каплн цинизма — нежные, ласковые, светящиеся… М вот тогда показалось, и до сих пор ощущение. что в чем-то, в основном, в глубинном, в сущем самом. были они схожи, ролственны друг другу, оттого-то, отталкиваясь, притягивались, — так те лишь союзы между мужчиной и женщиной крепки, в которых внутри. на глубине, глазом не видимое, это общее. Но в чем схожи? Чем родственны? Не понять и сейчас. Во всяком случае, будь Аксентьев на месте Черногрязова, отправься он восстанавливать это Запорожье, он бы не исчез так на тридцать лет. Точно, что не исчез. Ну, разошлись бы, конечно, не писали бы друг другу, но уж не канул бы он так, будто камень в воду, сообщил бы, что и как. Правда, объяснил бы все следующим образом: надо же удовлетворить человеческое любопытство — вот, пишу. И не шутя, нет, написал бы так — действительно циник был. Особенно в отношениях с женщинами. За это Маша его и не любила. Но ведь сообщил бы, не смог бы не сообщить, — вот в чем дело!..
Странно, вот уж в самом деле странно, чего это Аксентьев стал Черногрязову сниться. Если бы ему, Евлампьеву…
Что, спрашивается, дружили!.. А ведь не было больше друзей у него после Аксентьева, никого больше, — все остальные годы после войны. Ну, с Черногрязовым до его отъезда. Но с ним все-таки не такая она была, дружба, как с Аксентьевым… наружная такая все-таки…
Аксентьев ему стал сниться… надо же!..
Заколотило, зазвенело в висках, заболело сердце. Евлампьев вдруг обнаружнл, что не хватает дыхания, Ноги как онемели, внизу, у шиколоток, бегали мурашки.
Евлампьев дошаркал до дивана, лег и, напрягая голос, позвал:
— Маша! Маша! Подойдн!..
Она вошла и, увидев его лежащим на диване, испугалась.
— Ты что? Тебе плохо? — спросила она торопливым шепотом, наклоняясь над ним.
Евлампьеву стало смешно: чего она шепотом-то? Но усмехнуться он смог только про себя.
— Корвалол там, на буфете, накапай мне, — попросил он.
Жена метнулась из комнаты, с кухни донеслось щелканье пластмассовой легкой крышки о пол, нерасчетливо быстро, видимо, свинченной с пузырька, звяк стекла, сипло прохрипела из крана вода, и Маша вбежала обратно в комнату.