Вечный сдвиг. Повести и рассказы
Шрифт:
– Будет тебе нюхать! – Нос у Норы утячий, как у Саскии Рембрандтовской, глаз лягушки, нос утки… а в целом, прелесть моя… – Эрнест уже расшнуровал ботинки, уже переместился, думая о Рембрандте и Саскии, к постели поближе, уже Нора босоногая прошлепала к выключателю… Нет, стоп, так все пойдет насмарку! – Нора, сейчас же оденься! Зачем ты передо мной обнажаешься, я тебя не просил! Входить ко мне, выключать свет…
– Съезжайте! Вы мне жизнь разорили! – плакала нагая Нора, но Эрнест сказал «баста». Хватит разврата!
Чтобы не доводить до вчерашней безобразной сцены, он сам помог Норе застегнуться, перепоясаться, даже фартук самолично на нее надел.
– Съеду и сегодня же, деньги вышлю с дороги.
Ничто не могло поколебать его счастья – счастья полного обладания собой.
Он
– Так вы вернетесь, Эрнес Палыч, вернетесь, может, и при деньгах…
– Да, в счет этого дай мне, Нора, на дорогу.
Нора дала.
Периоды одной жизни делятся на семь неравных частей, и если человек не проживает эти периоды полноценно, он застывает, как если бы отменили двадцать четыре часа в сутках или четыре времени года. Природа понимает себя, а человек – нет. Но почему? Почему? Почему? – выстукивали колеса. Эрнест сидел у окна, положив руку на пластиковый столик, обтянутый высоким железным ободом, видно, специально, чтобы на него не клали руки, а ставили бутылки, банки с маринованными огурчиками, разворачивали на нем сырки плавленые, к сырковым бочкам налипает фольга, и, чтоб подцепить ее, надобны ногти. Мелькали поля, леса заслоняли горизонт, – в самой природе содержался ответ – то ты видишь далеко, то тебе вид кто-то возьми и засти, – и если хочешь видеть далеко, пройди этот лес насквозь в воображении (у Эрнеста оно было развито) и продолжай смотреть вдаль… Уезжать от женщины, еды, тепла обычно нелегко, а сегодня легко, празднично даже. Начинать не с начала.
Девушка в очках вошла на остановке и, увидев одинокого мужчину за столиком у окна, испарилась, за ней – баба ни рыба ни мясо, с паклей вместо волос, встала рядом, запахла Норой. Ох, женщины! Банальность их банальна, и масло их масляное. Стоило ему так подумать, бабу как ветром сдуло, на ее место явился старик с мешком, на одну остановку. Беспросветные люди! Недавно и он был таким. Делил ответственность пополам с бабой. Тебе – 50% – мне 50%, или, того хуже, сваливал на нее целиком – и деру! Ставши целым, он и стал стопроцентным, что значит: на нем (как и на каждом цельном существе) лежит 100% ответственности, лежит, но не давит, не гнетет… почему? Почему раньше давила и гнела? Потому что не была распределена в нем гармонично. Торчала отовсюду штырями, впивалась иглами в его трудолюбивый мозг, производивший столько мыслей, да все, как он теперь знает, не те – а нынче она заняла предназначенную для нее нишу, посапывает в мягкой теплой колыбельке, укрытая одеялком, хорошо ему с ней внутри…
Сам по себе человек может быть монолитным произведением искусства и тем радовать всех вокруг, – но если ему приспичило выйти из точки А, он должен прийти в точку Б. Точка Б пока не определялась. До конечного пункта – считанные минуты и километры. Самым простым решением было бы на этом же поезде вернуться туда, откуда он выехал. Нора содержала бы его, гладила бы его самого и его клетчатые рубашки. Она ноет и любит. Любит и ноет. Так устроена! Ему нужна любовь просветляющая. Вот что до сего дня он искал в других. А обрел – в себе самом. Просветленным стоило бы платить зарплату. Только за то, что существуют.
Народ столпился в тамбуре. Поезд остановился. Москва! Эрнест вышел последним. Он попробовал просто так стоять на пустом перроне и радоваться, что вот он – стоит, цельный и прекрасный, с двумя чемоданами. Постояв минут десять по большим часам на вокзальной башне, он сменил экспозицию – поставил чемоданы на попа, сам же встал между ними, – простоял так еще минут десять.
Освободившись от внутреннего груза пустоты, он тащил неведомо куда тяжелые чемоданы и думал – жизнь подвергает его суровому испытанию счастьем. Выдержит ли он столько
Эрнест с удовольствием ездил из конца в конец зеленой ветки, – на конечной освобождал вагон от себя и своих чемоданов, загружался в вагон на противоположной платформе, устраивался на самом лучшем сидении, в углу, так что чемоданы при нем и никому не мешают. Отсюда наблюдал он за приливом и отливом людей, превращаемых подземельем в гомогенную массу, ближе к центру города настолько плотную, что, подставь кому-нибудь случайно подножку на выходе, – все повалятся из открытых дверей на платформу, а входящие так и пойдут по упавшим, ехать-то надо! Чем дальше от центра, тем свободней, люди разлипаются, распределяются по сидениям, но все равно полностью не превращаются в самих себя, в них так и остается это пассажирское уныние, пассажирская привычка елозить руками по собственным коленям, ужиматься, чтобы дать место соседу слева и справа. На конечной вагоны пустеют, пассажиры идут к эскалатору, скапливаются там, и ждут, когда придет им очередь влиться в струю и потечь наверх. Он же снова идет на другую сторону, снова усаживается в углу.
Сколько людей, мамочки ты мои, сколько людей на свете, входят-выходят, выходят-входят – и ни одного знакомого. Ни одного даже похожего на кого-то, с кем он был знаком. А ведь он прожил на этой планете, в этой стране и этом городе с прилегающими к нему окраинами без малого полвека.
Знакомый появился в полночь – подсел к нему в вагоне, пожал руку и назвал его по имени. Высокий, костлявый, похожий скорее на какую-то схему, нежели на целого человека. Колени штырьками торчали из-под коричневой материи, белые плоские ладони, казалось, были пришиты к ткани. Руки спокойные, что главное. Кто же он, из какого периода становления его личности? Раз он его не помнит, стало быть или давний знакомый, или разовый собутыльник…
– Все пишете? – спросил знакомый.
– А вы? – поинтересовался Эрнест.
– Редактирую и публикую. И вас, помнится, опубликовал. В жизни себе этого не прощу. Вы мне в страшных снах являетесь. Из-за фитюльки такой скандал раздули! Хорошо, перестройка близилась, не случись исторического переворота, я бы в переходе на гармошке играл! Из партии выперли, из «Впереда» выперли… Так, мне сходить.
– Всем сходить, – сказал Эрнест, – это же конечная!
На эскалаторе Эрнест встал на ступеньку выше, вровень с лицом редактора. Это было и впрямь лицо, только что выдранное из земли, вместе с грязью, прыщики, щербинки, – вроде свеклы, в которой народный умелец проковырял ножичком глазки, вырезал нос, срезал подглазья, прочертил под носом две полоски, – остальной же он был схема, одежда с вешалки, пах нафталином, старый пиджак и брюки в потертостях.
– Не сердитесь, что я вам все это наговорил, как правило зла я ни на кого не держу, – сказал он, вконец смутившись от пристального разглядывания. – Я вот забыл фамилию…
– Мою? – неуверенно спросил Эрнест.
– Свою, – ответил редактор и, взяв у Эрнеста один чемодан, прошел вперед. – Куда вас, на какой автобус? Они встали под козырек стеклянной станции, желтый свет неприятно окрашивал лица входящих и выходящих.
Эрнест объяснил все, как есть. Без указания причин, почему ему так хорошо с собой, без пускания в откровенности, – нет, он не иссяк, он светился счастьем и был готов поделиться им и с бывшим врагом. С тем, кто подвел черту под одним из периодов становления его личности. С тем, кто по сути, развел его с беременной женой, вытолкнул из города, где издавалась газета «Вперед». В ту пору слово было бессмертным.