Вечный зов. Том II
Шрифт:
Фёдор, вздрогнув, очнулся от своих мыслей. Какой Иван? Какой Лахновский? Кто это ему позволит с трупом выскочить на улицу, взять мотоцикл? В первые же секунды прошьют из автоматов, решето сделают. И разве прорвёшься через линию фронта… или к партизанам? Чушь всё это. Бред. И — какая Анна? Где она, Анна?
Он мотнул тяжёлой головой, окончательно приходя в себя. Затем поглядел на небо. Но не увидел там ни звёздочки, ни проблеска.
Выпитый спирт совсем не оказывал никакого действия, совсем не чувствовался. И удушающий запах конопли теперь не беспокоил. «Притерпелся, что ли?» — мелькнуло у Фёдора. В голове были непривычная пустота и ясность. Ощущая это, он думал лишь, что у него
Фёдор плотно закрыл глаза, словно боялся, что густая темень разверзнется мгновенно ослепляющим светом и в этом свете явится ему такое, что люди видят один раз в жизни, перед его концом. Он всегда закрывал глаза, когда его мысли, лихорадочно пометавшись, неизбежно подводили его к этому рву, вырытому километрах в десяти от Пятигорска в жёсткой, каменистой земле обречёнными людьми, уже, собственно, мертвецами, среди которых был и он, Фёдор Савельев. Закрывал, намертво стискивал челюсти — аж зубы крошились, — и это помогало ему не думать о том жутком и страшном, что произошло там, под Пятигорском, возле рва, неимоверным усилием воли он заставлял себя думать о другом. О чём угодно, но только о другом.
Вот и сейчас заставил. Откуда-то из бездонных глубин мрака возник жаркий и пыльный летний день, длинный состав из двух- и четырёхосных товарных вагонов, толпы воющих баб и ребятишек. Где-то там, в этой толпе, был Сёмка, уезжающий на фронт, то ли его сын, то ли не его. Да нет, чего там — его, Фёдор это всегда знал, по обличью видел, но изводил Анну своим подозрением от обиды на весь мир, который пошёл куда-то не туда, от обиды на Анну, которая досталась ему уже тогда, когда была не нужна, да к тому же кем-то до него испробованная. Сёмка уходил добровольцем, но Фёдору было безразлично, как он уходил, добровольно или по призыву, он был, как и два других сына, Димка и Андрейка, как все люди, чужой ему, провожать он его не хотел. Но в последнюю минуту пошёл зачем-то на станцию, потолкался среди плачущих женщин, которые цеплялись за мужей, сыновей и братьев, будто хотели оттащить их от поезда, собиравшегося отвезти мужчин на войну, может быть, на гибель и смерть, и неожиданно как-то очутился перед Семёном.
«Не думал, что ты придёшь», — сказал тот удивлённо, отстранив от себя заплаканную Анну, растерянную девчонку, на которой недавно вроде женился.
«Я знаю, — ответил ему Фёдор. — Потому и не хотел».
«Зачем же пришёл? Я бы не обиделся».
«Не знаю. Может, зависть пригнала».
«Что?!» — Сёмкины брови вскинулись.
И все другие стоящие вокруг Семёна удивлённо шевельнулись. Это Фёдор помнит ясно и отчётливо, как и весь этот короткий разговор, почему-то глубоко врезавшийся ему в память. Кто-то, Иван, кажется, брат, ну да, Ванька, тоже уезжавший на фронт, даже подошёл вплотную почти, недоверчиво, пряча насмешку, спросил:
«Погоди, погоди… Какая зависть? Что на войну не берут?»
Но Фёдор эту насмешку расслышал, почувствовал, что-то в нём вскипело внутри едкое и злое. Но он задавил в себе эту злость, усмехнулся лишь тяжко и холодно и ответил не только Ивану, всем им, сказал несколько слов, будто кирпич к кирпичу положил:
«Нет. Это бы и я мог, коли захотел… В крайнем случае — как Инютин Кирьян… Вообще… Но вам этого не понять…»
Да, так он им сказал тогда, повернулся и пошёл, не заботясь, как они поняли его слова и что о нём думают.
На фронт, как Инютин Кирьян,
А потом встал, побрился, пошёл в МТС, к начальнику политотдела Голованову.
— Вот что… снимайте броню, — заявил он ему, даже не поздоровавшись. — Я на фронт лучше пойду.
— Погоди, Фёдор Силантьевич, — сказал Голованов, несколько удивлённый. — Приближается уборка. Зимой ты взял обязательство убрать сцепом из трёх комбайнов две с половиной тысячи гектаров…
— Другие уберут. Вон на курсах девок сколько научили. И трактористок, и комбайнёрок. Я на работу больше не выйду.
— Как это не выйдешь?
— А так. Я всё сказал…
И Фёдор пошёл из кабинета.
— Стой! — вскрикнул Голованов, встал, опираясь на костыль. И заговорил, дёргаясь, багровея лицом: — Ты что вытворяешь?! Мы тут с ремонтом пурхаемся, а ты неделю нос в МТС не показывал. Теперь заявляешь…
— Болел я, — вяло сказал Фёдор.
Голованов, помнится, прихрамывая, подошёл к Фёдору, оглядел его с ног до головы.
— Ну, что оглядываешь?! — раздражённо воскликнул Фёдор. — Я не продаюсь, не примеряйся… А я вам больше не работник.
Голованов ещё помолчал, думая о чём-то. Потом сказал:
— Давно уж не работник, мы видим… Так я и не могу понять, что с тобой такое произошло.
— На фронт, сказано, хочу.
— Все хотят, да ведут себя по-человечески. Вот сын твой Семён…
— Ты им не тыкай мне в морду! Он сам по себе, я сам…
И ещё помолчал начальник политотдела МТС, видимо пытаясь понять смысл его слов.
— Держать мы тебя не будем, Фёдор… Теперь обойдёмся с уборкой как-нибудь.
— Вот и обходитесь, — неприязненно бросил Фёдор.
— Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта суд тебе выйдет.
— Пугаешь?
— Цацкаться с тобой, что ли, будем?! — опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем чёрным, страшным. — Нашёлся какой! Война, люди хлещутся до полусмерти, а он… Отправляйся в мастерскую да гляди у меня!
Фёдор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушёл в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это «суд да дело», как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Фёдор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Фёдора это смертельно, до тошноты озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: «Ну и чёрт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!» Лишь стоя уже в проёме вагонной двери, он спросил сверху:
— В Михайловку, к Назарову в колхоз, теперь, значит, переедешь?
— Куда же ещё? Туда.
— Ну, возвращайся. Хороший был уголок земли. Был, да сплыл.
Анна, помнится, запрокинула изумлённые, сверкающие глаза. Фёдор толком не разглядел тогда, но, кажется, были в них, в её глазах, всё-таки слёзы.
Через неделю Фёдор находился уже за Волгой, рыл учебные окопы, ходил в ночные учебные атаки, ползал по-пластунски и дырявил из винтовки мишени, на которых был изображён силуэт немецкого солдата в каске. Такая жизнь продолжалась больше двух месяцев. Потом всю дивизию, в которой он служил, погрузили в теплушки и повезли куда-то. По составу сразу же разнёсся слух — на Кавказ. На Кавказе Фёдор никогда не был, с любопытством оглядывал места, по которым медленно тащился поезд, но долго ничего особенного не видел — степи, лощины, невысокие каменистые холмы. Уж нет-нет начали виднеться вдали чёрные громадины гор…