Вечный зов. Том II
Шрифт:
Судя по наградам, Колька не хвастался, в Михайловку и Лидке он слал карточки, на которых был изображён сперва с одной медалью, потом с другой, с третьей. В середине сорок четвёртого на гимнастёрке его поблёскивал уже рядом с медалями орден Славы, к концу этого же года появился второй, такой же, а перед самым ранением был награждён орденом Красного Знамени. В письмах он писал о чём угодно, а фотографии слал без всяких комментариев: глядите, мол, они сами обо всём говорят, как и погоны, — Николай к концу войны стал старшиной.
Анфиса каждую карточку помещала
Шорничал и сапожничал Инютин год с небольшим. А по осени сорок пятого завернул в их уютную, тщательно обихоженную избёнку Иван, новый председатель колхоза, принёс бутылку водки, поставил её, поздоровавшись, на стол. Не понимая, что к чему, Кирьян кивнул Анфисе, та крутнулась в сени, оттуда в погребушку, принесла малосольной капусты, огурцов, быстро зажарила глазунью.
— Ну что ж, Кирьян Демьяныч? По одной-другой осилим?
— Да что ж, — сказал он, — это не грех, ежели за дело.
— За дело, Кирьян.
— За дело мы всегда смело… как в песне поётся.
Инютин быстро подкатил к столу. Левой рукой оперся о его кромку, а правой об табуретку и легко забросил на соседнюю своё тело.
— Ловко это ты, — невольно произнёс Иван.
— А что ж… Анфиса сперва меня всё, как ребёнка, за стол сажала, в кровать носила. Да что ж я, думаю, позор такой, сам к бабе не могу теперь забраться. Ну, и приловчился. Руки у меня сильные стали…
— Вот за Анфису твою первую и выпьем. За сердце твоё золотое, Анфиса.
— Ой!
— Не «ой», а выпьем, — как-то сурово поддержал Кирьян. — Это ты правильно, Ваня.
Выпили, захрустели капустой.
— Хороша, — сказал Иван, кивая на тарелку.
— Капустка завсегда хорошая закуска, — кивнул Кирьян. — И поставить не стыдно, и съедят — не жалко. Так что за дело-то?
— Колхозный бухгалтер нам скоро потребуется, Кирьян. У нас работает старик из эвакуированных. Домой засобирался.
— Ну? — не понял Кирьян. — Я слыхал…
— Я выговорил, чтоб он остался, пока не подучит тебя.
— Да ты… что?! — воскликнул Кирьян, даже задохнувшись. — Из меня это получится… как из одного предмета тяж.
— А хитрое дело, что ли? Хватит в хомутах ковыряться. С полгодика приглядишься, а там… Контору новую строим, в ней же тебе и жильё будет. Две-то комнаты хватит?
В ту ночь Кирьян совсем не спал, а под утро заплакал скупыми и тяжёлыми слезами.
— Ну что ты, что?! — прижала его к себе Анфиса. Затем начала гладить по плечам. — Радоваться ж надо.
— А я и радуюсь. Людям да белому свету радуюсь, Анфис…
Теперь Кирьян Инютин работает бухгалтером и состоит членом правления колхоза. Первого сына они назвали Шуркой, а второго, родившегося под самый сорок седьмой год, — Иннокентием, Кеглей. Забеременев, Анфиса заикнулась было, что тяжко, мол, второго ещё поднимать будет, но Кирьян, оглядев жену тёплыми глазами, сказал:
— Да какие наши возрасты ещё, Анфис! До полвека мне ещё три года, а тебе пять целых. Вырастим!
А
Андрейка объявился зимой сорок пятого, прислав письмо в огромном и красивом конверте аж из самой Москвы. Дрожащими руками вскрыла она этот конверт прямо при почтальоне же, беспрестанно повторяя: «Нашёлся… Господи, неужели нашёлся?!» Андрейка писал, что просит прощения за побег, что его и Витьку Кашкарова снова несколько раз ловили по дороге на фронт, но они сказывались бездомными сиротами, их определяли в детдома, они оттуда снова убегали и летом сорок четвёртого добрались-таки до фронта. «…И это хорошо, что успели, а то ведь скоро война через границу перешла, и нам бы туда не пробраться ни за что». Добрались и заявили, что хотят быть «сынами полка», их всё равно хотели отправить в тыл, «да тут началась, мам, наступательная операция с целью освобождения Белоруссии…».
— Операция… подумай — с целью освобождения! — обливаясь слезами, воскликнула в этом месте Анна.
— Ну, а дале, дале он как? — нетерпеливо спросила почтальонша.
Дальше Андрейка писал, что их артиллерийский полк дрался под Минском, они с Витькой «в грязь лицом тоже не ударили, и хоть ни медалей, ни ордена нам не вышло, а благодарностей от командования по нескольку штук у каждого — у Витьки, мам, две и у меня тоже две. Но за границу нас с полком всё равно не пустили, откомандировали в Суворовское училище, а в какое, я пока не скажу. Ты напишешь мне, по письму они узнают, что у меня есть родители, да ещё отчислят. А уж попозже, как проучусь маленько, всё сообщу и карточку свою тебе пришлю…».
Он прислал потом не одну карточку, в сорок шестом летом сам приехал в отпуск — в настоящей военной форме, с погонами, на которых поблёскивали два перекрещенных пушечных ствола. Вся Михайловка высыпала смотреть на него. Он держался чуть смущённо, но солидно, по-взрослому, и только за ужином прорвалось у него прежнее, детское:
— Ганка, значит, в Винницу свою уехала?
— Ещё весной сорок четвёртого, сынок. Как Винницу ихнюю освободили, так они все и уехали.
— Ага. Жалко, — вздохнул он, оглядывая себя в старое, пожелтевшее зеркало.
Осенью он уехал в училище, в Москву, а Димка — в Томск, где он учился на втором уже курсе университета.
Они оба приезжали к ней и нынешним летом, а вот Семён…
О старшем сыне Иван по возвращении, отойдя немного от жуткого своего горя, рассказал ей всё, как было на самом деле, не утаив ничего. Анна, чтоб не закричать во время его рассказа, намертво закусила губы и, лишь когда он кончил, шевельнула тоже онемевшим языком:
— Где ж он? Убитый? В плен угнали?
— Не знаю, Анна…