Век Филарета
Шрифт:
Но как было сказать милой маме все, если он и сам боялся признаться себе в непонятном, но реальном и страшно мучительном перерождении. Вошедший в него скептицизм подчинил всего. Писарев усомнился в существовании дня и ночи, которые сливались для него в нечто серое с огненно-красной точкой, к которой надлежало идти, ибо там была истина. Всё, что ему говорили однокурсники и друзья, он мерил своей новой мерой и всем им перестал доверять. Да что друзья, — луна и солнце на небе виделись декорацией, частицей мистификации, устроенной, чтобы не допустить его к огненно-красной истине. Когда же лучший друг Николай Трескин
В минуты просветления Писарев думал о матери, от неё одной ожидая спасения. «Ради Бога, мама, прости меня, напиши ко мне. Ты не можешь себе представить, до какой степени тяжело чувствовать себя одиноким, отчуждённым от тех людей, которых любишь очень сильно и перед которыми глубоко виноват. Ты бы пожалела обо мне, друг мой мама, если бы знала, как я жестоко наказан за свою самонадеянность, за свой грубый эгоизм...»
Он писал письма и аккуратно складывал стопочкой на комоде. Надо было бы отнести на почту, но что-то внутри удерживало. А вдруг мать помешает достигнуть желанной цели, ставшей единственным смыслом его жизни. По ночам огненно-красное приближалось, светило, грело...
Обеспокоенные друзья позвали врача, без труда поставившего диагноз: тихое помешательство. Друзья обратились к университетскому начальству. Некогда отличного студента на казённый счёт поместили в хорошую лечебницу доктора Штейна близ Таврического сада. Доктор лечил его тёплыми ваннами, прогулками на воздухе, ежедневными гимнастическими упражнениями и приёмом железа внутрь. За полгода, к весне, состояние больного медленно улучшилось, хотя после посещения приходского священника он всякий раз впадал в сильное волнение, и потому доктор огородил его от приходов попа. После этого за первую неделю апреля Писарев то пытался повеситься (оборвалась верёвка), то отравиться, выпив целую чернильницу чернил (обошлось промыванием желудка).
—...Ты не выдашь меня? — Писарев робко посмотрел в глаза Скабичевскому. — Я бежал всю дорогу. Боялся, что догонят!
— Не бойся, — мягко сказал тот. — Я никому тебя не выдам.
— Ты напишешь маме?
— Напишу.
— Мама увезёт меня отсюда... — вяло продолжал Писарев, разом обмякший и ослабевший. — Мы поедем домой...
И вдруг упал в глубоком обмороке.
Варвара Дмитриевна Писарева вскоре увезла своего горячо любимого Диму в семейное имение Грунец Новосильского уезда Тульской губернии, надеясь, что он переведётся в Московский университет и не вернётся в Петербург. Пока же всё лето Дмитрий разгуливал вечерами по усадьбе и деревне в костюме из ярко-красного ситца (из какого бабы шьют сарафаны), а днём с нечеловеческой быстротой писал важный философский трактат, покрывая мелким, бисерным почерком по двадцати страниц в день.
Мало кто в столице и немногие в университете знали о болезни студента Писарева, такой ничтожной величиною он виделся в ходе ускорившегося исторического развития России. Но скоро, совсем скоро и он внесёт свой вклад в это ускорение.
Решившись уступить помещичьей партии, император опасался гнева разочарованных мужиков. Направить их готовы в нужном направлении могли бы сельские священники, но московский старец-митрополит упорно противился втягиванию Церкви в государственное дело. Александр Николаевич смог убедить в важности сего главу Синода митрополита петербургского Григория,
Каждодневная и упорная борьба шла в Главном комитете по крестьянскому делу, главой которого император поставил брата Константина. Слава Богу, у того доставало терпения и сил на споры с занудой Паниным и явными главарями помещичьей партии князем Орловым и князем Гагариным.
Москва жила слухами, а пока готовилась к зиме. В Замоскворечье, Сокольниках и за Калужской заставой хозяйки в купеческих и мещанских домах закупали у огородников огурцы и капусту для соления; сушили грибы, закладывали картошку, репу, свёклу, морковь, брюкву, а крепкие сорта яблок, переложив соломою, укладывали в бочки. Ребятишки хрустели боровинкою или антоновкою, а то и кочерыжкою.
На Пречистенке, Остоженке, Арбате, Поварской оживали дворянские особняки. Возвратившись из поместий, иные хозяева зачастили в Опекунский совет, а другие готовились к осенним балам, положившись в делах на волю Божию.
Пришедшему на митрополичье подворье протоиерею Иоанну Борзецовскому первый встреченный послушник сказал, что нынче приём отменен, владыка болен. А дело отца Иоанна, настоятеля храма Иоанна Воина на Большой Якиманке, не терпело отлагательства. Прошло уже несколько месяцев, как стараниями прихожан собраны были деньги на возобновление холодного храма. Требовалось одобрение владыки на рисунках икон. Уже и мастеров нашли, и материалы закупили, а начать не смели.
Отец протоиерей на всякий случай вошёл в приёмный покой и обратился к секретарю митрополита Николаю Васильевичу Данилову.
— Не могли бы вы как-нибудь передать высокопреосвященному сии рисунки?.. Не сомневайтесь, всё составлено по канонам!
— О чём вы просите, батюшка! — с досадою ответил Данилов. — Владыка не встаёт с постели и просил послать за доктором!
— Виноват... — тяжело вздохнул настоятель. — Дело-то стоит... Боюсь, мастеров у нас переманят.
Всё же отец Иоанн медлил уходить, приметив, что секретарь задумался.
— Покажите мне, батюшка, ваши рисунки, — неожиданно попросил он. — Так... так... Алексей, можно доложить владыке об отце настоятеле.
— Не смею, не приказано, — ответствовал молодой послушник и с укором глянул на отца Иоанна.
Батюшка смутился. И чего он, в самом деле, лезет к больному митрополиту! Ну, замедлится возобновление холодной церкви — велика ли беда? Значит, такова воля Божия... Уходить надо...
И всё-таки стоял, ожидая ушедшего во внутренние комнаты секретаря. Данилов вернулся через несколько минут и объявил:
— Пожалуйте, владыка вас просит.
— Что вы сделали? — испугался отец Иоанн. — Я лишь передать хотел... Ну чего я буду тревожить больного? Моё дело неважное и не к спеху!..
— Пожалуйте, пожалуйте, после поговорим, — с непонятной полуулыбкою отвечал секретарь. — Уложитесь в десять минут.
Перекрестившись и сотворив молитву, со страхом миновал настоятель комнату с огромным зеркалом, с большим образом преподобного Сергия и портретом покойного митрополита Платона, открыл дверь, раздвинул тяжёлые малиновые портьеры и вошёл в кабинет. На диване с высокою деревянною спинкою лежал митрополит в холщовом коричневом подряснике, укрытый овчинным полушубком.