Вексель Судьбы. Книга 1
Шрифт:
Более того, с прошествием времени мне стало казаться, что каким-то невероятным образом вовнутрь меня перетекло то мрачное и злое начало, которое последние двадцать лет являлось потаённой сущностью Тропецкого — поскольку он едва ли не на моих глазах вдруг начал превращаться в человека совершенно иного, расставание с которым вызывало искреннюю скорбь и печаль.
С другой стороны, я не позволил этой мрачной сущности овладеть моей душой до конца и вёл с ней борьбу. Эта борьба стоила мне огромных сил, страданий и в конце концов доконала меня.
Вселившийся в меня «чорный человек» продолжил и дальше творить свою разрушительную работу. Он преследовал меня в минуты одиночества и в толпе,
Допускаю, что в силу каких-то обстоятельств я мог оказаться очень больным и по причине этой болезни утратить над собой контроль. Но, как бы то ни было, именно эта неведомая, внешняя и чужая для меня воля стала определять мои действия и метания в последние два с половиной месяца. В результате я бросил свой налаженный и безопасный удел и прибыл в осаждённую Москву. Тем не менее я по-настоящему этому рад. Рад, что мои скитания — а нынче об этом можно говорить с высокой степенью убеждённости — остались позади и что очень скоро я сам, записавшись и вступив, никем не узнанный, словно простой слободской мужик, в ряды московского ополчения, внесу в дело защиты красной столицы свою крошечную лепту и с радостью отдам во имя этого свою напрасную жизнь, когда-то принявшую неверный поворот.
И тогда тот неведомый, кто освободил душу Тропецкого и переселился вовнутрь меня накануне всеми забытого во фронтовых буднях таинственного праздника Преображения, умрёт вместе со мной где-нибудь в окопах под Можайском.
19-25/VIII -1941
За первой страницей Библии, которая была у Тропецкого в саквояже, лежала написанная его рукою записка, представлявшая собой духовное завещание. В ней на русском, французском и английском языках было сказано, что он просит похоронить его на русском кладбище, предварительно отпев, а личные деньги, хранившиеся в трёх парижских банках, отдать «на добрые дела». Я ещё раз убедился, что Тропецкий был совсем не тем жёстким, циничным и беспринципным человеком, который за рассуждениями о мировом господстве был готов проклянуть и приговорить к гибели миллионы близких и далёких людей.
Я сразу же решил отпевать и хоронить Тропецкого в Париже, поскольку не хотел показываться в русской церкви на Хоенцоллернбанн. Несколько лет назад церковь перевели туда с Фербеллинер, однако я ни разу на новом месте не был и совершенно не туда рвался, поскольку не переношу соседства с соглядатаями гестапо и боевиками из здешнего отделения РОВСа.
Получение у полицейских властей разрешения на отправку гроба с Тропецким в Париж заняло у меня практически целую неделю. Если бы не связи — мне пришлось хоронить Тропецкого в Берлине, как в первый же день посоветовал мне полицейский офицер. Однако времени даром я не терял — в течение этой недели, словно повинуясь неведомым посторонним приказам, я начал приводить в порядок и готовить к передаче свои многочисленные берлинские дела. Чтобы отогнать нехорошие мысли о «чорном человеке», которые с учащающейся регулярностью продолжали меня посещать, я решил, что всё дело — в моей несчастной фамилии. В самом деле: разве Фатов и Fatum — не роковое ли созвучие?
26/VIII-1941
Наконец, формальности были улажены, мне вернули паспорт со всеми печатями, а грузчики Темпельхофа получили разрешение подкатить тележку с гробом Тропецкого к борту пассажирского «Юнкерса», отправляющегося в Париж. Неожиданно я столкнулся с категорическим
Воздушная дорога до Парижа заняла почти пять часов, которые лично для меня пролетели совершенно незаметно — уподобившись лермонтовскому демону, я с бесстрастным упоением следил за облаками, наблюдал за медленным смещением под самолётным крылом альпийских склонов и лугов и почти не задумывался о вещах практичных и приземлённых. Разговоры соседей по кабине, детский смех и даже замечательные доминиканские сигары, которые от имени капитана разносили всем желающим покурить, не могли отвлечь меня от молчаливого созерцания.
Такое же отрешённое настроение сопровождало меня и на французской земле, на недлинном пути от аэродрома Вильнёв-Орли до православной часовни на кладбище в Сент-Женевьев. Если бы ещё в Берлине я не договорился о выделении мне для этой цели военного грузовика, то не знаю, сумел бы я доставить гроб с Тропецким к месту погребения — почти все частные авто во Франции были реквизированы для нужд войны, и мне пришлось бы сходить с ума в поисках грузового такси. В этом случае, возможно, я смог бы вернуться в своё прежнее активное и деятельностное состояние — однако всё обошлось.
27/VIII-1941
Я скоротал ночь в местном русском пансионе, утром следующего дня состоялось отпевание. Несмотря на то что я известил о кончине Тропецкого телеграммой по его парижскому адресу и сообщил по телефону нескольким общим знакомым, помимо меня проститься с ним пришли лишь две незнакомые старушки и какой-то юноша. Кем именно он приходился погибшему — племянником, необъявленным сыном или, быть может, его прислал проститься вместо себя кто-то из уже немощных ветеранов — для меня так и осталось неведомым.
Стоя во время отпевания с зажжённой свечёй, я заметил несколько недоумённых взглядов, брошенных в мою сторону, поскольку я ни разу не перекрестился. Я поступил так совершенно осознанно, поскольку не желал лицемерить и возносить моление о человеке, жизни которого я собственноручно положил конец. Да и я не считал свой поступок грехом, поскольку поступил подобным образом в ответ на предложенный мне безвариантный план собственной погибели. В то же время прощание с Тропецким вызывало скорбь и всеохватывающее чувство жалости — к нему ли, к себе — я не знаю, и это чувство, горевшее во мне ровным и болезненным огнём, было по-настоящему искренним и глубоким.
Разумеется, первую горсть земли в могилу Тропецкого пришлось бросить мне, и в этот момент я осознал, что вместе с ним я хороню и свою прежнюю жизнь. Как ни странно, мысль об этом приободрила меня, поскольку за исключением давно забытых за ненужностью идиллических воспоминаний детства всего остального в моей почти полувековой жизни мне было нисколько не жаль. Ибо как можно жалеть время, в течение которого в моей жизни постоянно шла война — даже когда пушки молчали! На войне же, как известно, люди отнюдь не живут, а принимают и исполняют некие решения, замысел которых для абсолютного большинства лежит за пределами их разумения. И поскольку от любых подобных решений так или иначе погибают люди, то только безответный рядовой, не имеющий права отдать даже никчемную команду, может по праву считаться абсолютно ни в чём не виноватым и даже святым.