Вексель Судьбы. Книга 1
Шрифт:
Я же, бывший вольноопределяющийся, разумеется рядовым не являюсь, и поэтому должен разделять всеобщее для войны бремя ответственности за вынужденное пресечение чужих жизней.
Действительно, говоря военным языком, моё роковое решение, принятое и исполненное в филармоническом кафе, являлось тактической реакцией на действие пусть и союзной силы, но из-за необдуманности и чрезмерной самоуверенности поставившей меня в положение гарантированного разгрома. Что ещё мне оставалось? В конце концов, если приказ на действия в рамках изложенного Тропецким плана я бы получил от некого третьего лица, имевшего верховенство над нами обоими, — то безусловно я бы подчинился и исполнил этот приказ до последней запятой.
Роковой ошибкой Тропецкого явилось то, что он — при всей хитроумно продуманной безвариантности для меня своего предложения — решил обратиться ко мне как к равному, «сыграть в демократию». Демократию же на фронте
Ну а я — я поступил точно так же. План Тропецкого помирить с помощью денег сцепившихся в смертельной схватке Германию и Россию, а затем раздавить Англию и установить финансовую власть над миром — не просто идиотизм, а стратегически убийственное для нас обоих решение. Посему, обнародовав его, он не оставил мне другого выбора. А ведь разумные варианты имелись, и их как минимум было два: первый — вернуть векселя в Россию, второй — продать их тем же англосаксам. Так что теперь, по-видимому, мне самому придётся с дальнейшими вариантами действий определяться. Грустно то, что вернуться к прежнему состоянию у меня уже не выйдет — переданная мне тайна будет сжигать меня изнутри, покуда я не расстанусь с ней.
А коль скоро так — то предсмертные откровения Тропецкого были отнюдь не благородным поступком по отношению к своему потаённому убийце. Возможно, что на смертном одре тайна моего поступка приоткрылась ему и он поступил совершенно расчётливо и жестоко, переложив на меня проклятье своего знания. Что ж! В любом случае он успел очистить свою душу и теперь сможет предстать перед Богом в той наивной прежней чистоте, которая столь поразила меня в нём в его последние минуты.
Последняя мысль посетила меня уже после кладбища, по дороге к пансиону, и была столь убедительна и сильна в своей очевидности, что я пожалел, что во время отпевания сохранял за собой чувство вины и не пожелал осениться. Чтобы исправить этот недочёт, я остановился и принялся искать глазами какой-нибудь церковный купол с крестом. Ничего, правда, не обнаружив, я повернулся в направлении, в котором должен был находиться погост, трижды покрестился на небо и поклонился в землю.
Проделав это, я немало удивил русских старушек, которые плелись по той же дороге позади меня, но зато моё сердце сразу же наполнилось спокойствием и утешением от сознания того, что я, никчемный, недостойный и греховный человек, освободил от страшного груза душу Тропецкого. Как ребёнок я порадовался, подумав как она, отныне более ничем не отягощённая, сможет начать восхождение к свету. Цена же, заплаченная за это освобождение, меня не нисколько не волновала, поскольку моя собственная жизнь была уже давно безвозвратно погублена и персонально для себя я у Бога никогда ничего не просил и просить не собирался.
По этой же самой причине я совершенно не огорчился, когда решив довести до конца логику придуманного мной сравнения гибели Тропецкого с военной целесообразностью, я внезапно обнаружил за своей спиной присутствие того вышестоящего командира, которого до сих пор во всей этой конструкции недоставало и который единственный был вправе отдать мне смертельный приказ. Я снова ощутил прикосновение моего «чорного человека», не приходившего уже неделю. Но на этот раз я не испугался, а лишь признался себе в том, что обустроенный посредством антикварного магазинчика на Краузенштрассе мой спокойный и безопасный мир безвозвратно провалился в прошлое, а моя прежняя свобода отныне уступила место чистой и жестокой необходимости. Понимание этого факта не вызвало у меня ни ропота, ни сожаления, поскольку оно полностью укладывалось в канву продолжающейся вселенской войны, которую я только что для себя провозгласил и вне которой я немедленно должен был превратиться в жалкого труса и убийцу.
Но прежде чем отправляться к местам предначертанных мне сражений, я не мог не воспользоваться возможностью немного отдохнуть, для чего, конечно же, надлежало посетить Париж. Правда, добираться пришлось немного не по-парижски:
Зато Париж был по-прежнему Парижем. Перед поездкой меня предупредили, что с начала августа погода здесь стоит прохладная и дождливая, однако сегодняшний день, словно по заказу, выдался в меру сухим и тёплым. Правда, на асфальте оставались лужи, весело обходя которые я дошёл до бульвара Сен-Мишель, откуда сразу же свернул Люксембургский Сад. Несмотря на будний день, в Люксембургском саду было полно гуляющих всех возрастов, от стариков и маман с детскими колясками до лиц весьма юных, пришедших сюда на свидание или просто побездельничать. Все были доброжелательны и спокойны, временами слышался громкий заразительный смех, а в небольшом отдалении играл аккордеон. В подземке, в вагоне которой я проехал две остановки, улыбчивые германские офицеры охотно уступали места парижским дамам и старушкам. Эта умиротворённая атмосфера совершенно не вязалась с напряжением, которое незадолго до этого передалось мне на улице от сосредоточенного внимания полицейских и повсеместно расклеенных плакатов, извещающих, что «21 августа в Париже был убит германский военнослужащий, вследствие чего начиная с 23 августа все французы, арестованные германскими властями по усмотрению последних, считаются заложниками, а в случае продолжения терроризма часть из них будут расстреляны».
Освежившись бокалом бордо, я продолжил своё путешествие, буквально на каждом шагу отмечая произошедшие перемены. Прежде всего бросалось в глаза практически полное отсутствие машин на мостовых — должен заметить, что даже в осаждённой ноябрьской Москве их будет больше. Причина банальна: германские власти реквизировали из свободной продажи бензин и теперь за исключением авто, закреплённых за германской администрацией, а также небольшого числа автобусов и безумно вздорожавшего такси, ездить парижанам не на чем. Некоторым, правда, удалось оборудовать свои машины газогенераторами на угле и дровах, уродливо торчащими из багажников, но всем остальным пришлось пересесть на велосипеды и импровизированные рикши.
Ещё одно наблюдение, бросившееся в глаза, — почти все развешанные по Парижу агитационные плакаты отчего-то призывают к борьбе исключительно с «мировым большевизмом», в то время как в самой Германии их добрая половина посвящена борьбе с негодяйкой-Англией. Подобное лукавство показалось мне не вполне честным.
Однако следующий плакат — огромный, растянутый вдоль фасада кинотеатра, — затмевал собой все остальные: под надписью «Евреи догрызают Францию» картинно-злобный иудей впивался в зубами в нечто соломенно-золотое, что можно было принять, в меру испорченности, за земной шар или же за аппетитное женское бедро. Как оказалось, то была афиша нового французского фильма. Привыкший по своей жизни в Рейхе не обращать внимание на вещи подобного рода, здесь я всё-таки поперхнулся и мне сделалось грустно за свою прабабушку, когда-то переводившую стихи Вийона на идиш. Чем бы ни закончилась теперь эта война, её переводы уже точно никому не пригодятся.
По мосту Менял я дошёл до улицы Риволи и решил прогуляться по ней в направлении площади Согласия. Возле Лувра свернул в садик Пале-Рояль, чтобы отдохнуть на скамейке в окружении по-прежнему роскошных клумб, и из случайно подслушанного там разговора узнал, что утром двадцатого августа немцы, устроив облаву в 11-м округе Парижа, арестовали и вывезли в Дранси несколько тысяч еврейских семей. Сразу стало понятным, что убийство в следующую же ночь германского военнослужащего явилось местью за эту депортацию. Выходило, что насилие над евреями обернулось насилием над французами, которых в отместку хватали и, вполне возможно, понемногу продолжают хватать как заложников на улицах и в подземке без какого-либо объяснения причин. Причём непосредственно арестами евреев и французов — об этом я также узнал из подслушанного в Пале-Рояль чужого разговора — занимаются не немцы, а местные полицейские, которые сами проверяют документы, допрашивают и затем принимают решение, кого отпустить, а кого передать в германскую комендатуру. Отпустить всех задержанных они, разумеется, не могут, поскольку немцы доводят до них чёткий «план», — стало быть, этим парижским мужикам, облачённым в полицейские мундиры и форменные кепи, приходится каждый раз лично решать, кого оставить наслаждаться свободой, а кого — отправить в ад. Страшный выбор, нечего сказать! Наверное по этой причине на фоне достаточно безмятежных лиц обывателей физиономии полицейских сразу же показались мне необычно суровыми и немного обескураженными. Все они понимают, что если германская оккупация когда-нибудь прекратится, то их головы первыми лягут под гильотину. И по схожей причине они не могут и бросить к чёрту свой пост и куда-нибудь сбежать.