Величие и печаль мадемуазель Коко
Шрифт:
— Она переживает боль нашего Спасителя, распятого на кресте.
Тереза скрипела зубами. Время от времени она говорила что-то, но я не понимала ни слова. Мне показалось, одна из фраз была обращена к Бирнбауму. Кровь затекала ей в рот, но когда сестра попыталась дать Терезе воды, она выплюнула ее. Сестра посмотрела на меня и словно хотела что-то сказать, но воздержалась.
У Терезы началась агония. Она произнесла одно-единственное слово, и сестра снова поднесла ей воды. На этот раз она сделала несколько глотков и вдруг громко вскрикнула — у нее открылась стигмата
Ее голова откинулась, лицо посветлело. Она прошептала еще что-то. Ее дыхание на мгновение замерло, потом выровнялось. Тереза крепко спала. Кровотечение постепенно остановилось.
— Что она сказала вам? — спросила я у сестры. — Тереза ведь говорила не на немецком!
— Она говорила по-арамейски, — за сестру ответил мне Карл Бирнбаум. — Во время пятничных трансов она произносит те слова, которые произносил на кресте Иисус. Всего семь фраз. И я не сомневаюсь, что вы знаете их наизусть. Это ведь вас воспитывали при католическом монастыре. Сестре же она сказала: жажду. После чего сестра дала ей напиться.
— А вам? Что она сказала вам?
Бирнбаум помолчал. Затем ответил:
— Я думаю, мы можем пойти отдыхать. Она уже не проснется до утра, а вам следует прилечь.
Разумеется, я знала эти слова. Когда Иисуса распяли, он сказал: «Отче, прости им, ибо они не ведают, что творят». Затем он пообещал благоразумному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». Матери он сказал: «Жено, се, сын твой», а Иоанну — «се, Матерь твоя», поручая их друг другу. Воззвал к Отцу горестным: «Или, или! Лама савахфани?» — эти слова я разобрала в речи Терезы. Наконец, Иисус сказа: «жажду» и «свершилось», а затем: «Отче! В руки Твои предаю дух Мой!»
Но какие слова Тереза обратила к доктору? Я не знала.
По средам и субботам Резл взвешивали. Я убедилась, что за время пятничного транса она потеряла три килограмма, и подумала, что это будет служить началом истощения. Но в течение следующих дней она набрала обратно эти килограммы. Как? Каким образом? Ведь она все так же не ела ничего, кроме причастия, и только запивала облатку несколькими глотками воды! О каких тайком поедаемых кусочках может идти речь, если Тереза даже не посещала уборную? Ее организму не требовалось избавляться от отходов, потому что…
Потому что она ничего не ела.
Через четыре недели мы официально задокументировали и удостоверили своими подписями чудо. Моя подпись стояла выше подписи Карла Бирнбаума, замечательного доктора и человека, но ниже подписи епископа. Я сделала то, чего от меня ждали, и могла возвращаться в Париж.
Но загадка осталась неразрешенной. Мне суждено было мучиться ею. Может быть, всю жизнь. Я не смогу жить с этим спокойно никогда.
И я решилась. Я совершила нечестный и некрасивый поступок. Я загипнотизировала Терезу — без ее разрешения и без разрешения ее родных. Я подкралась к ней, как вор, когда она отдыхала после приема многочисленных визитеров, и покрутила перед ее глазами своими часами с искусственным синим кристаллом в крышке. Яркое баварское
— Как красиво! — воскликнула Тереза. — Это подарила тебе мама?
Она лепетала, как младенец. Она была в «детской» своей ипостаси, и я даже обрадовалась этому, мне казалось, Резл-дитя более внушаема.
— Резл, ты хочешь спать? — спросила я, напрягая волю.
Она отрицательно покачала головой. Она сопротивлялась гипнозу с невероятной силой, но словно бы не прилагала к этому никаких стараний. Она протянула руку, и я положила в ее ладонь свои часы. Она приложила их к уху и расплылась в улыбке.
— Твоя мама портниха, как и мой папа? — Она подняла часики за цепочку и стала раскачивать перед собой, словно маятник. Лазурные солнечные зайчики метались по беленым стенам. Я улыбнулась, вдруг представив себе, что сказала бы Шанель, если бы узнала, что ее приравняли к бедному деревенскому портняжке. То ли от солнца, то ли после бессонной ночи, мои веки вдруг отяжелели, в теле разлилось приятное тепло. Словно мягкая, но сильная рука вела меня, усаживала в кресло, взбивала под спиной подушку с вышитой на ней надписью «еще полчасика». Властный, чудесный голос вливался мне в уши — на самых низких тонах, невыносимо сладостной вибрацией отзывался в позвоночнике. Меня держали, поворачивали, узнавали, постигали . Я была слаба, разъята и… абсолютно счастлива.
Я очнулась. Резл все так же играла с часами, напевала какую-то песенку. Я встала из кресла и подошла к ней. Она протянула мне часы, но я покачала головой и надела их ей на шею.
— Ты такая хорошая, — сказала она мне. — Ты очень хорошая. Только ты не злись и делай, что тебе назначено, понимаешь? Неси свой крест. Ты моя подруга теперь, и я стану за тобой присматривать. Хоть у тебя и свой защитник хорош. А теперь прощай… прощай… всех прощай…
И она захихикала, как маленькая девочка.
Я поцеловала ее и вышла. Колени у меня были будто ватные, и все еще сладко ныло, тянуло в позвоночнике. И еще я стала лучше видеть — у меня начинало портиться зрение, вероятно, из-за частого утомления глаз над книгами. Но теперь я видела все ясно, как в дни ранней юности, когда краски были такими яркими, мир таким ясным!
— Вы пытались ее загипнотизировать? — спросил у меня Карл по дороге в Мюнхен, куда он вызвался отвезти меня в своем автомобиле.
— Да. — Мне не хотелось лгать ему.
— Какая вы храбрая, — хмыкнул он. — Я не рискнул бы связаться с этим существом. Попытаться пролезть в ее сознание — означает дать ей возможность заглянуть в твое. А мне бы этого не хотелось. Это ведь страшно…
— Вовсе нет, — возразила я, вспоминая низкий голос, убаюкивающий, навевающий грезы. — Похоже, она и заглянула. Или что-то заглянуло через нее…
— Тереза — только окно? Вы думаете — об этом?
— Да. Окно. Или радио. Какая-то сила избрала ее для себя. Но зачем? Чтобы сказать миру — что? Почему именно ее, а не профессора Вутса, который сумел бы справиться с задачей лучше?