Великий стол
Шрифт:
Юрий приехал пышно, от ночных страхов остались только бледность в лице да неистовый блеск в голубых глазах. Он был в лучшем своем наряде, с золотою, сканной работы, цепью на плечах и в золотом, с красными каменьями, поясе. Михаил оделся просто и много беднее Юрия, но столь прям был стан тверского великого князя, столь мужественно и строго благородное лицо, столь властен взгляд тяжелых, широко расставленных глаз, что по рядам собравшихся прошел шепот, словно прошелестела осиновая роща под набежавшим ветром. И не в одной душе, не в одном уме пронеслось: что они делают? И над кем?! Но – молчали. Недавно закончившаяся победой бесермен резня в Орде отняла силы и мужество у тех, кто остался жить. Ждали, что скажет равный кадий, глава духовенства, что решат казы – мусульманские судьи, хотя суд творился по русскому праву: тяжущиеся были поставлены друг против друга, и каждому дана была возможность
Михаил впервые за много лет увидел Юрия близко и про себя поразился переменам в облике московского князя. Юрий заметно потолстел и станом и ликом, причем лицом потолстел как-то с носа, словно бы надутого в переносье, отчего все обличье Юрия приобрело характер надменной заносчивости. Глаза его несколько выцвели, а волосы, отпущенные до плеч, уже не пылали солнечным облаком вокруг головы, а висели тяжелыми и словно бы сальными прядями тускло-рыжего цвета. На Михаила он глядел снизу вверх – тверской князь был выше, и в свирепой наглости его взора Михаил прочитал спрятанный в самую глубину зрачков страх.
Судил Кавгадый, и это уже было очень плохо. Он тотчас начал вызывать жалобщиков – князей, знакомых Михаилу; и тверской князь, ощущая тоску и гадливость, взирал, как они, стараясь не глядеть ему в очи и жалко путаясь, кладут грамоты и бормочут что-то об утайке им, Михаилом, ордынских даней…
Михаилу ничего, не стоило разбить все их лживые и плохо составленные обвинения. Четверо его ближних бояр, печатник и дьякон-писец хорошо поработали в эти последние дни, когда уже выяснилось более или менее, в чем будут обвинять Михаила. Сейчас он мысленно вспоминал строгое, с прямою складкою между бровей, сдержанно красивое лицо боярина Викулы Гюрятича, который еще утром повторял, натверживая князю, кто и сколь гривен внес, кому и когда были переданы те серебро, меха и сукна, сколь и чего ушло сверх того на кормы и издержано на подарки послам. Грамота, составленная старым боярином Онтипою Лукиничем, казалась таковой, что и придраться не к чему было. Михаил громко и ясно прочел ее, и вновь шепот-шелест прошел по рядам ордынских вельмож. И вновь его обвиняли, что он «многы дани поймал еси на городах наших, царю же не дал ничтоже», и вновь Михаил, обличая ложь правдою, являл грамоты, приводил свидетельства, называл имена. Он был как лев в своре гиен, – но гиен было много, а он был один. Появлялись все новые свидетели, вылезали личности, о коих он и сам уже не помнил. В косматой медвежеподобной фигуре какого-то великана он не сразу признал даже своего тверского мытника Романца, некогда сбежавшего от справедливой расправы. Теперь Романец, зло и подло глядя на князя, врал, что Михаил якобы заставлял его утаивать доходы мытного двора, дабы меньше платить хану, и с того-де он, Романец, и убежал от князя в Орду, ища справедливости. И таких, как Романец, Кавгадый с Юрием собрали очень много. Была беззастенчивая ложь, уже и ни на чем не основанная, и ее опровергать было труднее всего. Нет, он, Михаил, не грабил Ярославля, не обирал Костромы, не затем затеял войну с Новгородом Великим, чтобы не дать новгородцам заплатить выход царев, а как раз затем, что они этого выхода не давали… И шло, и шло, и шло. За отвергнутой ябедою тотчас являлась другая, и нет того, чтобы повиниться, признать неправым хоть одно обвинение, нет! Выслушав ответ Михаила, те, будто бы и не слыхав ничего, продолжали со спокойною наглостью:
«И паки, окроме прежереченного, брал князь Михайло Ярославич поборы с Галича Мерского, и с тех поборов, пятидесяти гривен серебра, тебе, царю, не дал ничего же…» – и приходилось вновь казать грамоту с исчислением дани, полученной с Галича и Дмитрова, собственноручно подписанную дмитровским князем, и другую, где сообщалось о присыле дани в Орду.
«И паки еще, – едва выслушав, начинала противная сторона, – несытый тот князь Михайло Ярославич утаи дань со своего града Кашина, а с Переяславля – уже в руце московского князя Юрия Данилыча – требуя излиха противу обычая, как дани давали искони…» – и вновь начиналось долгое выяснение: давал или не давал город Кашин ордынскую дань.
Так тянулось до вечера. Уже все устали, с лиц катился пот, у Юрия с Михаилом взмокли платье и волосы. Поглядывая на своего печатника Онисима, что подавал князю грамоты и быстрым шепотом подсказывал ответы, ежели Михаил запамятовал что-нибудь, на его совсем белое, в росинках пота, лицо, князь думал уже, что Онисим скоро упадет в обморок, но тот на немой вопрос господина лишь мотнул головой, проговорив едва слышною скороговоркою: «Выдержу, княже! Тут не тебя, Русь судят!» И верно, судили Русь. Судили, хотя по справедливости давно должны были прекратить
Юрий был подл. И это видели все. И потому никто не ставил его всерьез и никто не опасался его власти на Руси. Юрий для них – этих важных и властных (а втайне опасающихся за свою власть и даже за жизнь), чванных с покоренными, жадных к добру и почестям, частью фанатичных ревнителей новой веры, частью раздавленных ею или беспечных ловцов переменчивой ханской милости – Юрий для всех них был понятен, удобен и удобно ничтожен. А тверской князь олицетворял то, что едва не победило, вместе с учением Христа, у них, в Орде, что требовало союза и дружбы, а не окрика и глума, что требовало мысли и благородства, а то и другое сильно поменело в Орде.
Так сошлось, что в лице Михаила ислам судил учение Христа, и все, что потом справедливо начали связывать с Ордой и с татарами: жадность, предательство, насилия и грабежи, ругательства над верою – все, что потомки, по обычаю людского ума распространять последующее на предыдущее, стали приписывать монголам и их нашествию на Русь, все это началось совсем не с похода Бату и даже не с мусульманского переворота в Орде, совершенного Узбеком пять лет назад, а с этого именно дня, с вечера этого, 20 октября 1318 года, со дня суда над русским князем Михаилом Ярославичем Тверским.
Уже поздно вечером, так ничего внятно и не решив, разошлись вельможи, разъехались судьи и свидетели, и князья-соперники были отпущены по своим вежам.
Михаил ужинал с боярами. Сын, только тут, кажется, начавший понимать полную меру происходящего, глядел на отца расширенными от ужаса глазами. Старый Онтипа Лукинич, поглаживая бороду и без обычной улыбки своей взглядывая на князя, говорил:
– Противни со всех грамот я изготовил, и пуще тово – иные в Тверь перешлю тож, пущай и тамо знают, как оно тута створилось! Правда, она завсегда нужна…
– И после смерти?! – не выдержав, взорвался Викула.
– После смерти тово пуще! – спокойно возразил старик. – Да и грех пока про смерть-то говорить. Узбек, поди, думает ищо. Може, и постыдятся нехристи… Есть ведь и у их суд-то божий!
Прямоплечий русый богатырь Кирилла Силыч, ясноглазый, кудрявобородый, веселый и прямой в речах, бесстрашный в бою и знатный песельник в дружеском застолье, откачнулся, положил кулаки на стол:
– Княже! Бежать надоть тебе! Не жди более! Повели только: часом соберу дружину, коней отобьем ханских, – вызнал уже, где стоят! На них – черт не догонит! Хошь – всем, хошь – тебе одному. Мы-то изомрем за тя честно, а Твери без твоей головы худо стоять!
Михаил медленно покачал головой:
– Потерпи, Силыч! Мне бежать ныне – и без вины виновату стать перед ханом! – Подумав, он прибавил негромко: – Может, и вонмет Узбек гласу истины!
В голосе Михаила при этом прозвучала такая безнадежная горечь, что все вздрогнули и замерли на мгновение…
Онисим молчал. Побывав с князем на суде, он и сам уже ничему не верил. В глазах все еще маячили бесстрастные восточные лица вельмож, что несколько часов подряд выслушивали напраслину и ложь на его князя и только покачивали головами…