Великое сидение
Шрифт:
Всем есть-пить надо было, и если допытливый архиерей при посвящении спрашивал: «Что тебя привело в чин священнический, то ли желание спасти себя и других, то ли другое что?» – не зазорно было ответить: «Истинно так, владыко, спасти себя и жену с детьми прокормить».
Бывали счастливцы, например, басовитые, громогласные дьяконы, тем путь широко открывался, и приравнивался такой дьякон по чести словно бы к большому церковному колоколу, что октавой гудел. Но таких удачливых было мало, а в большинстве своем дьяконы козлогласные, под стать своим сиплым попам, допускавшим во время службы и пение и чтение многогласное, чтобы им скорее до последнего аминя дойти. Додумались иные прохиндеи-попы до того, чтобы читать молитву в шапку, принесенную для того прихожанином, поленившимся постоять в церкви. Потом придет такой за шапкой к попу,
Драки между иереями из-за молебна или панихиды, стало быть, из-за денег, случались даже в самом алтаре; повсюду подлоги и плутовство. А ходили священнослужители в грязной одежде и в лаптях. Возложит на себя златотканое церковное облачение поп, а под тем облачением расхлюстанный или заскорузлый от грязи зипун. Уж где бы где, а то в самой Москве, в кремлевских соборах дьяконы во время богослужения кидают в священников скатанными восковыми шариками, кто – со злобы, а кто – с хмельного озорства. «Окаянное наше время, в которое так пренебрежно слово божие, – писал митрополит Димитрий. – И не знаю, кого прежде надобно винить, пастырей или пасомых».
В селах у прихожан стал такой обычай: не состарившись, на исповедь не ходить, и сокрушался о горемычном поповском житье не один каждодневный посетитель поповского крестца, – уныние овладевало всеми безместными попами.
VII
Среди толпившихся на крестце духовных лиц было два заурядных иерея – отец Гервасий из Коломны и отец Флегонт из Серпухова. Случилось так, что они, обездоленные жизненными испытаниями, накануне в одночасье пришли в Москву, только что к разным заставам. Наравне с деревенскими мужиками заплатили рогаточным караульщикам по копейке, понеже явились в первопрестольную столицу с нестриженой бородой, – не посчитались караульщики с тем, что пришедшие назвались попами. Одновременно они и к поповскому крестцу подошли, оба изумившись такому множеству безместной братии, одинаково с другими и приуныли, не надеясь на улучшение своей злосчастной судьбы.
Отец Гервасий забедовал на первой неделе великого поста. Узнал он, что в соседнем приходе некому церковную службу справлять, что тамошний отец Прокл слег от банного угара в один из дней широкой масленицы и оклематься еще не мог. Великопостная неделя началась в том приходе церковным запустением, и он, Гервасий, вызвался помочь беде. Не считаясь со временем, отслужив наскоро у себя, торопился в соседний приход, чтобы принять там покаяния прихожан и отпустить им грехи. Первая неделя великого поста всегда в Коломне самая покаянная: отягощали православных накопившиеся за зимнюю пору грехи, и каждому хотелось поскорее освободить душу от них. Дьякон того прихода не знал, как отца Гервасия за помощь благодарить. И день, и два все шло у них по-хорошему, а на третий день прослышал отец Прокл, что ему подмена нашлась, – сразу будто и хворь сошла. Подговорил он своих родичей да с ними в церковь скорей.
Гервасий исповедовал какую-то старушонку. Накрыв ее голову епитрахилью, уже готов был отпустить все старухины прегрешения, а она, в благодарность за это, готовилась сунуть ему в руку семик, когда ураганом влетел отец Прокл. Схватил он конец епитрахили отца Гервасия, в остервенении рванул к себе, и его и старушонку свалил да вместе с подоспевшими родичами стал отца Гервасия нещадно бить, озлобленно приговаривая: «По чужим приходам повадился бегать… На моих прихожан позарился. Вот же тебе, ненасытному, вот!..» И колотил, увечил чужого попа, не слушая от него никаких оправданий.
Целый месяц пришлось Гервасию от побоев тех прохворать, не чаял, что от смерти вызволится, а когда поднялся на ноги, узнал, что его место другому попу отдано. Пошел с жалобой к архиерею, но в ответ лишь гневный окрик услышал. В Коломне нечего было ему, безместному, делать, и с отчаяния решил Гервасий искать лучшей доли в Москве. А там не он один обездоленный.
И отцу Флегонту не лучше пришлось.
Не в диковину ему было, что у них в мужском монастыре архимандрит приказывал пороть провинившихся монахов, – тем вроде бы так и следовало: веди себя подобающе монашескому чину, не своевольничай, не ярись. Но Флегонт не монахом был, а священником в
В Коломне и в Серпухове остались две попадьи со своими попятами мыкать горе в ожидании лучшего будущего, когда мужья-попы возвернутся к ним или их к себе призовут.
Гервасию было сорок лет, Флегонгу – около того. Первый – белобрысый, с реденькой, будто мочальной бороденкой, второй, хоть и чернявый, но выглядел сивым от рано пробившейся седины. Оба – тщедушные, хилые зауряд-иереи, да и самые невзрачные зауряд-люди. Отец Гервасий в долгополом, похожем на подрясник кафтане и в залоснившейся скуфейке; отец Флегонт – в настоящем подряснике из крашеной темно-синей холстины и в стеганом, на вате шлычке. Оба в лаптях.
У каждого из безместных попов – завернутая в мешковину, а то уже и надетая на шею, подобранная снизу и заткнутая за пояс епитрахиль, – хоть тут же богослужение начинай. Без епитрахили попу нельзя. У отца Гервасия она в трубку свернута и в платке завязана, а у отца Флегонта – в холщовой суме на боку.
При встрече на поповском крестце разговорились Гервасий с Флегонтом, поведали один другому о себе, и сблизились их души. Прислушивались они, о чем другие попы говорят, но утешного не было ничего, а все же тянуло их навострить уши и не пропустить бы чего из рассказанного. Началось вроде бы с обыденки – как в курской епархии, например, митрополичьи чиновники ущемляют белое духовенство большими поборами, бьют попов на правеже, вводят московские обычаи, ведя при крещении не обливать новорожденных, как это было раньше, а окунать в купель, отчего непривыкшие попы много младенцев потопили.
– Допрежние монахи трудолюбием себе пищу и доброе житье промышляли, – рассказывал старый иеромонах, – многих нищих от своих рук питали, а нынешние монахи сами норовят к нищему в суму залезть да кусок посытнее выхватить. А почему это так? – спрашивал иеромонах и сам же отвечал: – Потому, что вовсе скудное пропитание в монастырях ввели, а от того воровства, и ссор, и обид много стало.
– В Никольской пустынной обители у одного монаха нашли воровское письмо, приворотное к женскому полу, и по Уложению его за то колдовство сожгли в срубе, – поведал собравшимся другой чернец.
– Их развелось, колдунов этих…
– Всех бы собрать да пожечь, – раздавались голоса.
– Один пьяный монах убил другого до смерти. – продолжал чернец. – И хорошо, что убитый был беглый мужик. А постригли его без доподлинного ведома, кто таков. Ну, а за беглого ничего тому монаху не сделали. Настоятель и епитимью не накладывал.
Один разговор тягостнее другого.
Что и говорить, всякого бесчинства много. Флегонт и Гервасий своими глазами видели это. В монастыри люди норовят попасть не ради душевного спасения, а устремляется туда всякий сброд, бегущий от труда к даровому хлебу. Послушание, подвижничество, воздержание давно уже уступили место разнузданности и страсти к наживе. Забыв свои обязанности и обеты, а может, и не зная их, монахи проводили дни в бесчинии и своевольстве. И в миру пошатнулась жизнь. Семейные узы ослабли; муж, пожелавший избавиться от постылой жены, призывал в дом монаха, и тот за добрую мзду постригал неугодную в монахини, не спрашивая, хочет ли она принять иночество. И браки монахи венчали, чего им по уставу делать никак не дозволено. Давали чернецы бесстыдно в рост деньги под лихвенные проценты, заводили торговлю, шинкарили.