Венец славы: Рассказы
Шрифт:
У статуи генерала Лапойнта они немножко постояли, пока профессор Стоун объяснял, что это «прекрасный образчик работ Хендрикса» (Хендрикс — это у них в Айове выдающийся скульптор). Маррей назвал памятник «внушительным и благородным», тем самым заслужив от мисс Майклз одобрительный смешок, словно он намекнул на что-то неприличное, тогда как на самом деле высказался более или менее искренне, как поступал почти всегда. Эта женщина начинала его раздражать, и больше всего ему хотелось бы от них от всех отделаться, но… ничего не попишешь, следующим пунктом программы была встреча с группой студентов, увлекающихся литературным творчеством, она должна состояться в здании под названием Камерон-холл. Его туда проводили через весь обширный, с четырех сторон ограниченный корпусами двор колледжа, называвшийся у них «лужок», и Маррею колледж предстал таким милым, да-да, чудесным безмятежным буколическим уголком… Эх, если б только…
Ну почему все не так вышло?
В Камерон-холл его доставили на несколько минут раньше чем надо. В большой лекционной аудитории Бобби Саттер болтал со студентами, мальчиками и девочками, на вид чрезвычайно юными. Из них Маррей разглядел только одного длинноволосого яркоглазого мальчишку, который ужасно напоминал ему старшего сына — тому сейчас под тридцать, и несколько лет уже они с ним не встречались… а мальчик умненький — с виду по крайней мере; того и гляди начнет задавать вопросы с подковыркой. Остальные вроде бы чересчур робкие. В конце концов Бобби сказал, что все как будто бы собрались и он, пожалуй, представит им мистера Лихта, «который вообще-то в представлениях не нуждается», однако Сэнди Майклз его перебила, шепотом спросив, не перейти ли им в аудиторию поменьше: здесь очень акустика неудачная, но Маррей сказал, что это ничего, ему не мешает, все отлично, отлично.
Студентов было человек двадцать, и неведомо зачем они рассыпались по всей аудитории, по всем ста — ста пятидесяти местам, которые располагались ярусами… Чтобы избавиться от нервного напряжения, Маррей принялся шутить, сказал что-то насчет поэзии в эпоху упадка печатного слова — ну кто, мол, в этой комнате хотел бы называться поэтом? так много? ну, в принципе, это хорошо… Потом еще какие-то шутки отпускал — без особой цели, пытаясь собственным голосом заполнить бесплодную тишину лекционной аудитории, пока не задан первый вопрос. У большинства студентов вид был смущенный и озадаченный; паренек с короткой стрижкой, сидевший у двери, встал и выскользнул вон. За ним вышел еще один, в скрипучих ботинках. Но наконец тот длинноволосый мальчик поднял руку. Вопрос он задал запутанный невероятно, целую речь произнес, и Маррей за одну ее длину был ему благодарен. Что-то там было накручено о понимании Лихтом себя «как литературной силы, противостоящей главному течению», в данный момент ориентированному на Анну Доминик: — вот, разъясните, пожалуйста.
— С удовольствием, — сказал Маррей. Он и представления не имел, что сей вопрос означает, но мог на любой вопрос ответить, что угодно разъяснить, мир слов, абстракций — его дом родной; да и на самом деле здесь, в Камерон-холле, в первый раз за день он почувствовал себя по-настоящему хорошо. Не приходилось думать ни о жареной картошке, которой он столь опрометчиво наелся, ни о слезах прелестной Розалиндочки, ни о загадке несостоявшегося Лихта, того, каким его знают там, дома; фактически вообще ни о чем думать не надо. Отвечать на вопросы студентов — дело нехитрое.
Встреча прошла на удивление хорошо.
Обидно только, что совершенно не запоминается, что он в таких случаях говорит, а ведь его часто хвалят за ясность мысли, умение парировать вопросы, но вот запомнить собственный ответ — никак. Вперед вышел Бобби Саттер — пожать руку, выразить признательность, поблагодарить за помощь, которую получили от Маррея эти студенты, сказать, как это для них неоценимо важно — пообщаться с настоящим поэтом, а кстати, вот стихи десяти финалистов конкурса, тут, в конверте. «Разумеется, по правилам конкурса, все стихи подписаны псевдонимами», — объяснил под конец Бобби. Маррей, мокрый от пота, слегка ошалевший после полутора часов перекрестного допроса, не стал подавать виду, что понятия не имеет, о каких еще стихах идет речь. Правда, потом, пока шли через двор в книжную лавку (следующим пунктом повестки дня была экскурсия в лавку к мистеру Кейси — «это заведующий, замечательный парень»), он почерпнул из разговора с Бобби, что в колледже объявлен поэтический конкурс для выпускников. Победителей предполагалось назвать сегодня вечером во время банкета. «Так что уж постарайтесь, как выдастся свободный часик, расположите эти стишки в порядке их достоинств», — сказал Бобби.
Мистер Кейси был лысым, высохшим, очень оживленным человеком неопределенного возраста, он тряс руку Маррея, как видно будучи несказанно рад «наконец-то» с ним познакомиться.
Маррей взял со стола «Крики» — на суперобложке портрет Анны Доминик, ее ведьмин профиль; да, та самая книжка, которую ему когда-то давали рецензировать. На обороте до крайности хвалебные выдержки из рецензий… ого, два высказывания принадлежат критикам, которых Маррей, пожалуй, даже уважает. Что они все, с ума посходили? Сам Маррей, подобно чуть ли не всем рецензентам, венчал друзей лаврами, а врагов терниями, хотя при этом волей-неволей приходилось хвалить также друзей друзей, а хулить друзей врагов. В тот раз Анна Доминик подпала под эту последнюю категорию. Какие-то ее стихи когда-то напечатал редактор, который по неясной причине отослал обратно несколько стихов Маррея… а в результате написалась блистательно злоехидная рецензия на эти самые «Крики»; острейшая получилась вещица, за многие годы лучшая. По ее поводу он выслушал множество комплиментов. Впоследствии, когда ему где-либо попадалось имя Анны Доминик или кто-нибудь о ней рассказывал, он испытывал чувство легкой тревоги и словно даже досады: почему-то казалось, что в тот раз он покончил с нею раз и навсегда, уничтожил ее… Но нет, вот же она: все семь ее увесистых томиков «стихов в прозе», безобразных, агрессивных и любимых толпой. Маррей наудачу открыл сборник «Крики» и прочитал:
взмахнув грошовым ножиком из ложной нержавейки я его вскрыла о! кричит не смей мне делать то что я тебе! ведь черви могут выползти наружуУжасно, отвратительно! Он так и знал, ведь знал же!
— Ха, эта Анна Доминик — будь здоров штучка! — поделился своим восторгом мистер Кейси. — Вчера приходила сюда, такого мне перцу задала! Что на уме, то и на языке, и высказать не боится — для женщины редкие качества.
— На что же она осерчала? — спросил Маррей.
— А зачем я ее на тот же стенд поместил, что и вас с Орбахом. — Мистер Кейси оглянулся в поисках Бобби Саттера, но Бобби рылся в журналах на полке с периодикой, поглядывая заодно в раскрытый «Плейбой». — Это не означает личной неприязни, мистер Лихт, — смутился хозяин лавки. — Вы не думайте, как человек вы ей наверняка нравитесь… да и работами вашими она, как и все мы, конечно же, восхищается. Просто на нее трудно угодить… Вам не говорили, что она против вас агитирует студентов? — бойкотировать вашу с ними встречу, ваш творческий вечер… Но мне не верится, что наши студенты (я имею в виду действительно серьезных студентов, то есть по-настоящему честных и уравновешенных) пустятся на такое. Только, может, психи какие-нибудь. Но вы должны знать, что у мисс Доминик в отношении к вам нет ничего личного.
— Ничего личного, — повторил Маррей.
— Да-да, именно, — подтвердил мистер Кейси. — Ничего личного.
После визита в книжную лавку Бобби Саттер объявил, что Маррей может отдохнуть, если есть желание. «В моем кабинете спрячьтесь», — предложил Бобби Саттер. От признательности слабея, Маррей поблагодарил его и, оставшись один в кабинете Саттера, на миг почувствовал, что чуть не плачет. Он так измотан, и как-то все непонятно!.. Где тут телефон, надо ей позвонить… Обязательно ей дозвониться, хотя… если не получится разговора, это может доконать его, еще один провал — нет, так рисковать он не имеет права… нет, да… Да. Однако, едва он набрал девятку, телефонистка сообщила ему, что все междугородные линии временно заняты.