Венецианские сумерки
Шрифт:
Фортуни сдался, но продолжал обращать внимание на мельчайшие детали: как на вкус вафли; хорошо ли вино. При легчайшем порыве ветерка он вставал с кресла и уговаривал Люси зайти в комнату. Но она продолжала сидеть, и он тоже садился.
Стояла середина августа, и лето, можно сказать, кончилось. Но Люси понимала, что кончилось не только лето. Искры на воде, музыка над каналом — все ушло. То же случилось и с Фортуни. Фортуни — и тот старый, ветхий мир, в котором он жил. Больше уже не обаятельный, просто уставший от себя. Ей пришло в голову, что все знания традиции, истории могут быть и ужасным грузом,
Размышляя над этим, она попутно представляла себе ныне далекую Люси, которая мечтала увидеть себя в этом мире, Люси, которая как-то вообразила, что этот мир принадлежит и ей. О чем она думала? И кто вообще была эта девочка? При всех стараниях Люси не отождествить себя с той, прежней Люси. Она была вне, пытаясь заглянуть внутрь. Это чувство встревожило ее, и впервые на своей памяти, а может, и впервые в жизни она посмотрела на себя со стороны. И ей не очень понравилось то, что она увидела. По правде говоря, совсем не понравилось. Теперь она смотрела глазами Молли, глазами женского методистского колледжа и консерватории. Но прежде всего она видела себя глазами Марко — своевольной, легкомысленной дурочкой, настоящей свистулькой, которая играючи суется в чужие дела, ничего в них не смысля. Она посмотрела на Фортуни и вместо прежнего преклонения ощутила только вину и жалость, вместо жгучего нетерпения начать настоящую жизнь — одну лишь печаль.
Шампанское выпили, и Фортуни повел ее обратно в дом, в большую столовую. Люси видела эту комнату впервые и даже не подозревала о ее существовании. Дом был настолько обширен, что постоянно вводил в заблуждение, преподносил сюрприз за сюрпризом. Познавать этот дом, вдруг подумалось ей, — это как познавать весь запутанный мир, куда она неловко вторглась, обнаружив затем, что его не знает; вроде бы что-то поняла — но нет, приходится то и дело подправлять свои представления.
Она не ожидала, что ей доведется ужинать в столь пышном окружении, и сознавала, что одета неподобающе и даже не постаралась как-то себя приукрасить. Фортуни, напротив, — она заметила это, едва переступив порог дома, — выглядел так, будто холил себя весь день ради этого случая. Положительно, он весь сиял, словно сбросил с себя разом несколько лет; таким молодым Люси его вживую еще не видела.
Когда ужин закончился — вина едва пригубили, а фрукты, выбранные с таким тщанием, не тронули и вовсе, — Фортуни пригласил Люси в смежную комнату. Там было темнее, но в неярком свете ламп тем не менее обнаружились новые портреты. Ими была увешана вся комната; самый ранний относился к концу пятнадцатого века, а на последнем были изображены мужчина и женщина, одетые по моде начала сороковых годов. На большом столе орехового дерева было разложено изображение генеалогического древа с декором в духе иллюминированных средневековых манускриптов.
Фортуни был счастлив, в настроении, держался как светский человек. Но под всем этим, в том, как он нервно откидывал со лба серебристые волосы, читался легкий намек на беспокойство. Склонив плечи, Фортуни целиком погрузился в пространную повесть, простертую перед ним на столе; он называл имена, излагал истории, описывал своих предков так живо, что они
— А у твоей семьи такие же глубокие корни?
Люси, имевшая лишь смутное представление о своих английских, шотландских и немецких предках, пожала плечами:
— Точно не знаю.
В ее ответе слышался легкий вызов, намек на то, что прошлое, каким бы оно ни было славным, волнует ее куда меньше, чем его.
— А я вот знаю точно, — продолжал Фортуни, прихлебывая из стаканчика кальвадос. (Прихлебывает, подумала Люси, которой внезапно все это надоело. Он всегда прихлебывает. Хоть бы раз взял и выпил залпом.) — В моей семье, — произнес Фортуни, опуская стакан, — нельзя не знать своей истории.
— Должно быть, это очень нелегко.
— Иногда, — кивнул он. — А иногда я ощущаю это как преимущество; говоря это, я имею в виду честь. А порой, — добавил он, и его манера показалась Люси несколько тягучей, — я ощущаю на себе бремя.
Она кивнула, не найдясь что ответить.
— Не присядешь?
— Нет, мне и так хорошо.
— Пожалуйста. Прошу тебя — сядь. — Фортуни указал на большое пухлое кресло с богатым замысловатым орнаментом. Потом подвел Люси к нему. — Вот! — Он отступил, созерцая эту сценку, как показалось Люси, с тем же удовольствием, с каким накидывал на нее красное платье или устраивал ее у окна весной, — те времена представились ей невероятно далекими. Фортуни прервал ее мысли, голос его звучал приподнято, удовлетворенно. — Просто не верится, что ты никогда не сидела в этом кресле.
— Ты так говоришь, будто это трон.
— Моя дорогая Лючия…
— Я не Лючия, — ответила Люси спокойно, но твердо.
Фортуни помолчал.
— Моя дорогая… Люси. Оно выглядит троном, потому что на нем сидишь ты.
Он улыбнулся. Люси быстро огляделась и ответила улыбкой на улыбку, решив и дальше ему подыгрывать. Вреда от этого не будет.
— Думаю, — спокойно пошутила она, — что я вполне могла бы сойти за какого-нибудь матриарха.
Фортуни, стоявший рядом с мраморным камином, откашлялся и повернулся к ней:
— Ты очень красива.
Люси ответила легким кивком, почти по-королевски.
— Это не комплимент. — Фортуни чуть поднял брови. Он держался как человек, знававший за свою жизнь немало красивых женщин. — Это просто констатация факта. Правдивая. Я наблюдал за тобой, — добавил он. — В тебе все естественно — осанка, грация. Это у тебя прирожденное. И поверь мне, другие люди тоже замечают это. Я видел, как на тебя смотрят. Тебе ничего не нужно делать, чтобы окружающие ощутили твое присутствие, а это дар. И очень немногие наделены им. Но в тебе, дорогая Люси, это есть.
Он оглядывал ее с ног до головы, как изучают портрет.
— Тебе нравится этот дом? — неожиданно спросил он.
Вопрос был странный, и Люси, перестав подыгрывать, почувствовала все возрастающее беспокойство.
— Конечно нравится. Почему ты спрашиваешь?
— А вот некоторым нет, — проговорил Фортуни еле слышно. — Некоторым совсем не нравится.
— Вот как.
— Они находят его… — Он помолчал. — Как бы это сказать? Словом, он их угнетает.