Венецианское завещание
Шрифт:
Фима помолчала, потом повернулась к ней:
– Ты плачешь…
Дайнека уткнулась лицом в подушку и затряслась меленько и жалко.
– Если тебе страшно… – сочувственно начала Фима.
– Дело не в этом, – прервала ее Дайнека. – Дело в том, что ничего у меня не получается в этой жизни. Пыжусь, пыжусь…
Фима неожиданно всхлипнула. Дайнека замерла.
– И у меня… и у меня тоже… – Фима безутешно заплакала, прижав лицо к подушке, совсем как Дайнека.
– Не надо, не плачь, Фима. Прости меня, это я виновата.
– В этом никто не виноват. –
Дайнека вглядывалась в ее лицо. Оно на глазах менялось. На смену покорности и смирению пришла мятежная ярость и смертная тоска.
Фима тихо и нервно заговорила:
– Сколько помню себя, я все время ждала мать. Она уезжала и приезжала, и снова уезжала. Вербовалась на работу, замуж выходила, а меня оставляла как придется. То с теткой, то одну, когда постарше стала.
Соскочив с кровати, Фима прошлепала босыми ногами к столу, на котором стояла ее кургузая сумочка. Порывшись в ней, достала сигарету и зажигалку. Вернувшись в кровать, закурила и долго сидела, глядя в одну точку.
– Однажды она вернулась с вахты… работала на нефтяной вышке поварихой. Я тогда жила у тетки Клавы. Только прижилась, целый год ходила в одну школу, учиться хорошо начала… Мать приехала с одной сумочкой, без вещей и без денег. Зато платье мне привезла в клеточку, с белым воротничком. Такого счастья в моей жизни никогда не было. Она мне ничего не покупала, я всегда в обносках ходила.
Тетка Клава видит такое дело: ни денег, ни благодарности, только в нагрузку к дочери еще одна иждивенка – ее мать. И выгнала нас обеих.
Дайнека притихла. Чем дольше слушала, тем дальше отступали ее собственные беды, которые казались теперь незначительными и надуманными.
Фима затянулась и, глядя на голубоватый сигаретный дым, продолжала:
– Школу бросила, училась тогда в третьем классе. И пошли наши скитания по чужим углам. Есть нечего. А выпить матери всегда давали. Чего я только не повидала тогда… и не передать. Ухажеры материны, собутыльники. Бывало, еще один не ушел, а другой уже в окно лезет, и давай мамашу жизни учить. Кровища по стенам хлещет. А я сижу в углу за шкафом, кричать боюсь, только крышкой по ведру стучу… стучу… стучу… – Фима прикрыла глаза, сдерживаясь, чтобы не зарыдать, потом махнула рукой.
– У вас что, своего дома не было? – осторожно спросила Дайнека.
– Был когда-то, и отец был. Голос его помню, когда он пел. Даже фотографии не осталось, – Фима вздохнула. – Потом мать вышла замуж за Толика. Нормальный был мужик, не бил, не обижал меня. Нормальный… Мать устроилась нянечкой в садик, и нам дали малосемейку. Знаешь, такая маленькая комната, как в общежитии. Но жили мы хорошо, я в школу пошла. Снова в третий класс.
Все шло нормально почти полтора года. И тут мать снова загуляла, пить начала, с мужиком чужим спуталась. Толик, когда узнал, положил ее голову на табуретку и топором примеряться начал, куда половчей ударить, чтоб сразу…
Нас тогда соседи отбили и спрятали. А он всю ночь в коридоре кричал:
Мы два дня просидели, не выходя из соседской комнаты, а когда вышли, Толик уже исчез. Ушел насовсем… и платье мое унес… в клеточку… – не сдержавшись, Фима все же заплакала.
– Потом мать опять уехала на заработки, меня оставила одну, я уже в пятом классе училась. А чтобы было на что жить, пустила квартирантов. Угол в комнате сдала. Но угол почему-то достался мне, а потом и его отобрали. Выгнали меня. Жила у соседки. Хорошая тетка была, жалела меня. В опеку бегала, просила, заявления писала, чтоб квартирантов выгнали. Но они еще целый год в нашей комнатке прожили. Потом их с милицией вывозили вместе с нашими вещами…
Фима надолго замолчала, курила и о чем-то думала, потом посмотрела на Дайнеку и, будто решившись на что-то, заговорила:
– Самое главное свое унижение я до сих пор помню, хоть и маленькая была, а сердце уже тогда знало…
Мы тогда с матерью на руднике жили. Я училась во втором классе. Рудник был небольшой, все друг друга знали. Я чувствовала себя ущербной, хуже остальных. Из-за матери, она и там пила, безобразничала.
Дети начальства держались обособленно, играли только между собой. А мне так хотелось играть именно с этими благополучными, обеспеченными девочками. И была среди них одна, дочка главного бухгалтера, Лена Большакова. Красивая, сытая, с бантом… Как я старалась быть полезной, нужной ей! Зимой на переменках бегала через улицу за пирожками, дежурить в классе помогала…
И однажды перед Новым годом, когда в коридоре стояла елка, мы хороводы водили: сцепившись руками, топтались вокруг елки. Лена Большакова держала за руки своих подружек.
Вдруг мне показалось, что всей своей преданностью и верностью ей я заслужила право быть среди них. Я подошла и попыталась разнять их руки, чтобы встать рядом с Леной.
А руки не разнимались…
Я потом поклялась себе, что ни-ког-да, ни-ког-да не буду такой, как мать… лучше умру, но такой не буду. И нищей не буду.
Фима затушила сигарету, легла, повернувшись к стене, и сделала вид, что заснула.
Глава 51
По дороге в школу
Утром знакомой дорогой они шли в школу итальянского языка. Было безлюдно, и только уборщики улиц деловито разгребали мусор – неизбежное последствие праздника.
Дайнека хотела заговорить, но не знала, как начать. Вчера ночью она совсем не ожидала от Фимы такой откровенности. И оттого сегодня ей было не по себе.
Шли молча.
– Ты должна пообещать мне, – неожиданно сказала Фима, – что не станешь меня жалеть. Иначе нам с тобой будет трудно… Понимаешь?
– Все понимаю.
– Хорошо.
Они миновали мостик, за которым нужно было свернуть в школу.
Дайнека шагала в ногу с Фимой и думала о том, как трудно понять человека сразу. И как постепенно, по каким-то засевшим в памяти взглядам и фразам возникает прозрение. Приходит понимание, что рядом с тобой человек, который близок и дорог тебе. Твой человек…