Верная река
Шрифт:
То были не слова, а как бы живая кровь на обнаженном клинке. Смысл их слился с воспоминанием о минувших событиях в одно кровавое целое. Молодой драгун, прохаживаясь по комнате, проклинал что-то отборнейшими русскими ругательствами, метался, как волк на цепи, из груди его время от времени вырывалось рыдание, но ни одна слеза не скатилась из глаз. Ох, так недавно… В кругу молодых товарищей он сам читал громовые обвинения гениального эмигранта. И не только принимал их всем сердцем, не только дышал ими, но сам стоял в тех рядах… А сейчас, «охваченный чувством повиновения», он, как ворон, выклевывал глаза у трупов. И знал, что ничто в нем не устоит против этого «повиновения», которое веками внедряли в русскую душу на плахе, под топором палача. И он рыдал.
Голые стены этой комнаты, казалось, нагнетали в сердце отчаяние,
Шагая так из угла в угол по кабинету Доминика, он услыхал тихий, протяжный стон, донесшийся неведомо откуда. Он остановился. Прислушался. Стон повторялся с невыносимым однообразием. Офицер понял, что он доносится из соседнего зала. Подкрадываясь на цыпочках, Весницын дошел до его источника, уперся руками о край огромного чана, подтянулся, как гимнаст, и заглянул внутрь гигантского сосуда. Со дна на него глядели горящие как уголья глаза повстанца. Драгун сел на край чана, перекинул ноги и соскочил внутрь. Он злорадно рассмеялся. Наконец-то он нашел, чем заглушить хандру, чем можно укротить душевное волнение!
Вынув из-за пояса пистолет, он направил дуло между глаз лежащего.
– Кто ты? – спросил он.
– Повстанец, – ответил Одровонж.
– Как ты сюда попал?
– Я ранен.
– Где тебя ранили?
– В битве.
– Куда ранен?
– Огнестрельная рана в бедре.
– Кто тебя здесь спрятал?
Князь молчал. Весницын покачал головой. Он понял. Глаза его помутились от бешенства. Спросил:
– Это барышня спрятала тебя сюда?
Князь молчал.
– Я тебя арестую, – сказал Весницын.
– Зачем? Убей. У тебя в руках заряженный пистолет. Если ты солдат, если ты офицер – стреляй! Вы ведь умеете добивать раненых.
Весницын смотрел ему в глаза, держа пистолет в опущенной руке. Ему была отвратительна эта польская храбрость…
– Вставай, я арестую тебя, – буркнул он.
– Если ты заберешь меня отсюда, я по дороге умру. Если и выживу, в тюрьме не скажу ни слова. Я простой солдат. Стреляй!
– Я поступлю так, как захочу.
– Если вы не выстрелите, вы поступите как трус.
– Молчать!
– Если бы я мог стать на ноги, я убил бы тебя как собаку. Так и ты убей меня как собаку. Мы смертельные враги.
– Ты не враг, достойный меня, ты раб!
– О, только бы не страдать! Ох!..
– Лежи здесь, любовник прелестной панны.
Стоя над этим человеком, офицер глубоко задумался, весь ушел в свои думы. Поднять руку и выстрелить в упор? Или уйти? Горечь в нем усилилась. Опять тот смех… Он с отвращением отвернулся, ухватился за край чана, поднялся на руках и выпрыгнул оттуда. Как раз в это время подъехала группа солдат, которая преследовала повстанца, ускакавшего верхом. Всадники возвращались ни с чем на загнанных, взмыленных, покрытых желтой пеной лошадях. Вахмистр доложил, что бунтовщик долетел на драгунском коне до леса, свернул в сторону, а потом, видимо, петлял по мхам и травам, но его следов они не нашли. Они разделились и двинулись облавой, обыскали весь лес вдоль и поперек, но нигде на след не напали.
Солдаты,
Офицер выслушал оба рапорта в мрачном молчании. Он испытывал к этому дому отвращение, какое чувствуешь к старым гробницам. Ему было все равно – выстрелить ли повстанцу между горящих глаз, или уехать в далекие леса. Он раздумывал. Велел взнуздать лошадей, собраться и садиться на коней. Но сам он все еще медлил уходить с крыльца. Ждал. Ему хотелось, чтобы вернулась прекрасная панна. Хотелось сделать ей подарок: объявить с затаенным смехом, что преподносит ей в подарок того, в чане. Он видел его и не убил, не забрал с собой. Ему хотелось увидеть в ее глазах искру благодарности, проблеск волнения, бледность от страха, краску стыда, человеческий взгляд… Ничто не предвещало, что она явится, а он ждал с верой, знакомой лишь влюбленным людям.
Солдаты давно уже сидели на конях. Наконец и он вскочил в седло. Уезжал он с потухшим взором, в его душе была ночь и в этой ночи не смолкал какой-то непостижимый вопль.
IX
К вечеру, через несколько часов после того, как отряд драгун исчез в лесу, панна Саломея вернулась домой в сопровождении Щепана из своего тайного убежища на горе. Оба побежали к раненому, вытащили его из чана и уложили в постель. Тотчас же после этого они отправились к реке. Вся почва кругом была пропитана кровью, вытекшей из останков Ольбромского. Панна Саломея опустилась на землю возле убитого. Она не могла плакать. Тот, кто еще вчера смотрел на нее умными добрыми глазами, единственный человек, которому она могла бы довериться, лежал перед ней изрубленный в куски. Ей не была понятна ни смена событий, ни их зависимость друг от друга, не знала она и причин того ужасного хаоса, в котором кружилась как капля воды в мельничном колесе. Не сознавала, что сама она – маленький винтик в этой огромной вращающейся машине. Всего этого не могли ей объяснить ни отец, простой, верный солдат, ни раненый повстанец – простой энтузиаст, и никто из тех, кто перебывал в этом доме, который теперь стоял как будто на перекрестке всех путей. Она чувствовала, что среди повстанцев были люди, которые бросились в водоворот борьбы в ослеплении, не рассуждая, без лишних слов, другие из ошибочного расчета, третьи – в угоду моде, из стадного чувства, из боязни общественного мнения; были и такие, которых увлекала мечта о 'свободе, надежда завоевать ее. И лишь вчерашний гость один знал, какой смысл таится во всем этом хаосе. Он мерил его силу, изучал направление, направлял на какой-то ему одному ведомый путь. Он мог бы все объяснить, научил бы, что означают события, ибо мудрость и справедливость сияли в его глазах, как звезды в темной ночи. И вот именно он лежал перед ней с раскроенной головой, из который от удара обнаженного палаша выпал мозг.
Она не могла плакать, но что-то душило ее, сжимало горло. Она велела Щепану принести заступ и вырыть могилу для покойника. Старый повар сидел на гнилом пенечке вербы и жевал ломоть ржаного солдатского хлеба, который нашел на кухонном столе. Когда она повторила приказание, он заворчал:
– Как же, стану я копать! Только и знай – носи их, таскай, прислуживай им, грязь за ними выноси. А теперь еще могилу копай!
– Тише! Взгляни только…
– Стану я на него смотреть!..
– Щепан!
– Если кому охота беситься, пусть себе бесится. Делать им, видно, на свете нечего. А ты ему тут яму копай!
– Тише… тише!..
– Так ведь я не кричу… Разве я не делаю, что нужно?
– Если не хочешь, я сама ему могилу выкопаю.
– Ну, что ж, вот заступ.
Однако он все же встал со своего пенька, пошел осматривать место на небольшом холмике, поближе к саду. Вонзил заступ в рыхлую землю, очертил им место в мужской рост, поплевал на руки и принялся рыть яму. Работал он молча, с полным безразличием. Все это время панна Брыницкая сидела у изголовья покойника. Она не заметила, что из-за сарая, из-за деревьев появились мужики, бабы и дети. Они сбились в кучку и шептались между собой. Образовалось кольцо любопытных зрителей. Щепан вырыл неглубокую могилу. Смеркалось, когда он подошел, взял труп за ноги и поволок к яме. Панна Саломея провожала останки. Труп был опущен в сырую, размокшую землю и засыпан черными комьями.