Вернись в дом свой
Шрифт:
Но Крымчак не отозвался, не хотел поддерживать этот разговор, а возможно, память выхватила из пожухлого вороха одно из воспоминаний.
— Он руководил моей дипломной. И дипломной Ирши. Бывало, придут какие-нибудь чины, но он сначала примет нас. Нам это нравилось, больше того — льстило. А чины сердились. Он… это нарочно?
— Нет. Это означало: все для будущего.
В этот момент по дороге метрах в двадцати от них проехала синяя «Волга» и остановилась возле деревянных ступеней, ведущих к дому. Из машины вышел высокий, слегка сутулый человек лет за шестьдесят, в темном костюме и желтоватой шляпе, с большим букетом пламенных георгинов. Он минуту постоял, поправил один из цветов в букете и медленно двинулся по ступеням вверх. Так
Крымчак, пристально вглядевшись в человека с букетом, удивленно прошептал:
— Федор, оглянись, только незаметно.
Огиенко оглянулся, не таясь.
— Ну и что? — пожал плечами. — Майдан. Идет, чтобы отпустил грехи. Впрочем, он не будет каяться. И грех его… совсем иного рода. Если вообще это грех… Посидит, поговорят. Оставит цветы. И снимет камень с души. — В глазах Огиенко засветилось что-то удалое и грустно-ироническое. — Мне один мудрый человек сказал: «Совесть, она тоже под старость мучается бессонницей». — Он вздохнул. — Василий Васильевич не захочет даже в такой час никого огорчать. И, поверь, это вовсе не либерализм, не бесхарактерность. Это… черт знает что. Потому что в беспринципности его никто не мог упрекнуть. Сам знаешь: и наивный и вспыльчивый — всех хотел в свою веру обратить, как начнет жать, как навалится… Кто знает… — он сморщил лоб, подбирая слова, — на чем больше держится все — на доброте или на твердости.
— М-да-а, — протянул Крымчак. — Это верно: всех хотел обратить в свою веру.
— А нужно это было? — быстро перебил Огиенко.
— Не знаю. Особенно хорошо он смеялся. Ну просто как ребенок. — И вдруг оглянулся: — Что мы тут торчим? Поехали ко мне… — И спохватился: — Я и забыл, ты же еще к Василию Васильевичу.
— Я подожду немного. После Майдана.
— Ну, тогда пойдем в павильончик. — Огиенко показал рукой в сторону пруда. — Посидим под грибком. Может, есть свежее пиво. — И поднял с земли черный чемоданчик.
— Что это? — спросил Крымчак.
— Магнитофон. Хотел записать голос Василия Васильевича. И передумал. Какой-то страх на меня напал. Представил себе… когда-нибудь включу… заговорят. Не стоило, правда?
Когда шли к павильончику, на дороге появился еще один человек с цветами. Шагал будто бы смело, но как-то странно передергивал плечами и украдкой поглядывал по сторонам, приостанавливался, и сама походка обнаруживала его волнение.
— Ирина от всех скрывала состояние Василия Васильевича, — сказал Огиенко. — А вчера вечером кто-то раззвонил по институту. И теперь все спешат. Чтобы застать… — Минуту шел молча, а потом снова заговорил без очевидной связи с предыдущим: — Вот так. Шел сюда, и такое мне втемяшилось в голову: живем, крутимся, вертимся, ругаемся, миримся, а смерть у каждого своя. Ничем ее не отстранишь. И сама эта мысль толкает кое-кого… на корыстные поступки. Урвать, пока живу. «Крой, Ванька, — бога нет».
— М-да-а. Ты, Федя, постарел, — наигранно-серьезно покачал головой Крымчак.
— Гантелями по утрам не играю и по улице не бегаю, собак не дразню.
Крымчак огляделся. Под грибком было грязно — на дощатом помосте валялись окурки, обертки от конфет, зато от пруда веяло ветерком, дремотно шевелила ветвями плакучая ива. Отсюда было хорошо видно дорогу и стежку, ведущую к дому, и сам дом в прохладной тени старого каштана. По пруду лениво скользили две лодки: в одной и вовсе никто не греб, парни и девушки в купальниках лежали, подставив лицо солнцу. Остальные лодки стояли в несколько рядов возле деревянной
Крымчак хотел подойти с Огиенко к буфету, но тот, придавив его за плечи, заставил сесть на стул.
— Ты мой гость. Да и знают меня здесь, дадут без очереди.
Он действительно быстро вернулся, принес бутылку коньяку, сыр и конфеты в пластмассовой тарелочке.
— Коньяк в такую жару! — сморщился Крымчак.
— Пива нет. — Огиенко сел напротив. — А я… мы с Василием Васильевичем в последний раз сидели здесь в позапрошлое воскресенье. — Он откупорил бутылку, наполнил рюмки. — Будем. На счастье. В границах метагалактики. Или за встречу. Как хочешь. Давненько не виделись.
Он только теперь пристально посмотрел на Крымчака. Тому было неуютно под немного ироничным, хотя и дружелюбным взглядом товарища. Теперь они оба отмечали зарубки, которые оставило время. У Крымчака лицо немного пополнело, меж бровей залегла глубокая морщина, волосы остались черными, как вороново крыло, в них лишь поблескивали одинокие серебряные нити, на щеках сквозь загар проступал румянец. Он выглядел здоровым, сильным: крепкая короткая шея, крепкие жилистые руки и зеленоватые огоньки в глазах. Видно, жар там не перегорел, осталось еще кое-что про запас. У Огиенко лицо было смуглое (с рождения), будто пергаментное, а чуб пепельно-белесый. Он вообще поседел рано, в двадцать пять или в двадцать семь лет. Сидел напротив Крымчака — худой, усталый, ироничный, откровенно разглядывал товарища, и тот не знал, что крылось за этой иронией.
— Так вот, — вернулся к оборванному разговору Огиенко. — И тем, кому нужно исповедоваться, и тем, кому не нужно, под конец всем кажется, что мало хапнули. Границы ведь нет. А жизненные наслаждения… — Он слегка звякнул ногтем по бутылке, — это как коньяк. Выпил — и нет.
— Но ведь пьем. Тогда — для чего?
— Что для чего? — не понял Крымчак.
— Для чего все это? Приходим, греемся возле этой маленькой звездочки…
— Какой звездочки? — удивился Крымчак.
— Солнца. Не морщись. Не мое. Даже не помню, кто сказал. Но как верно: букашки, которые греются около затерянной в космосе звезды. Погрелись — и снова во мрак. Зачем приходили? Что нас ведет?
— Под эту философию хорошо пить коньяк, — добродушно, хотя и немного настороженно, заметил Крымчак.
— Ага, — согласился Огиенко. — Что я и делаю. — Красивым жестом, чем-то похожим на мальчишеский, а чем именно, Крымчак сказать не мог, но знал этот жест издавна, он ему сразу напомнил прежнего Огиенко, красивого сельского парня, на которого заглядывались многие студентки, — вот таким жестом Огиенко откинул волосы и так же красиво поднял рюмку и выпил. И было не похоже, что ему хочется пить, он пил так, как делают это малопьющие парни на свадьбе, — спокойно, целомудренно. Крымчак невольно залюбовался товарищем. — Но это от нас не зависит, — продолжал свою мысль Огиенко. — Приходит время, и начинаем думать. Чингисхан рубил головы подчиненным, требовал бессмертия. А я… я за свой век убил из ружья три утки…
— Я тебя понимаю, — мягко сказал Крымчак. — А все равно… не нужно поддаваться таким мыслям. Живешь — и живи. Ей-богу. Вот я. У меня сад. Семь лет вывожу новый сорт смородины.
— Угу. Тоже философия. Это хорошо, когда философия, пусть хоть такая, но своя. Крепкая. — В голосе Огиенко ясно послышалась насмешка.
— Моя философия… от земли.
— «От земли», «на навозе», — вдруг сморщился Огиенко. — Кроме того, из смородины можно наварить варенье. Все дело в том, как прожил. Что после себя оставил. Теорему, теплую общественную уборную. Ты оставишь после себя смородину.