Верну любовь. С гарантией
Шрифт:
— В каком смысле? — спросил Лысенко.
— В прямом. Давай, что ты там принес, и выкатывайся.
— Так я тебе отдал уже то, что принес, — удивился Лысенко. — Больше нет ничего!
— И все? — недоверчиво протянула Камышева. — А работа?
— Отдыхай! Девчонкам привет! — Он послал ей воздушный поцелуй и выплыл из помещения.
Камышева протопала слоновьей рысью к двери и выглянула в коридор. Никакого подвоха не было.
— Игорь, Игорь!
— Что? — Он удивленно обернулся.
— Так зачем ты приходил-то? — закричала Мария Васильевна
— Шоколадкой тебя угостить. — Лысенко недоуменно пожал плечами.
— И все?
— И все.
— Псих! Маньяк! — заключила Камышева, возвращаясь обратно в лабораторию и двинув дверью так, что в соседней комнате на столе жалобно звякнули в штативе пробирки.
День был тусклый, сырой и туманный, такие нередко бывают в середине весны. Молочная пелена с утра не только не рассосалась, но висела сплошной грязно-серой мутью, забивалась в легкие, смешивалась с автомобильным смогом и низалась стеклянными бусинами на голых ветвях.
Шпиль Благовещенского собора также поглотила эта ватная сырость, и, припарковав джип, Банников по аллейке, обсаженной стрижеными кустиками, мимо нищих и попрошаек, то и дело возникавших, как призраки из тумана, мимо старух, торгующих иконками за соборной оградой, прошел к храму. Поднимаясь по высоким ступеням, он поднял было руку для крестного знамения, но потом почему-то передумал. Он ощущал на себе чей-то пристальный взгляд, и его это нервировало. Он знал, что за «пристальным взглядом» наверняка уже наблюдали, но почему-то сегодня это не утешало. В самом соборе, гулком, просторном и сумрачном, в этот промозглый день было прохладно и не слишком людно. День был обычный — будничный, великопостный.
Банников покрутил головой, проверяя, не потерял ли его «взгляд». Нет, «взгляд» был на месте, и, доставая из внутреннего кармана тяжелое портмоне, Банников подошел к церковному киоску. В киоск стояла небольшая очередь — человека три-четыре, все женщины, и он пристроился за ними. Впереди образовалась какая-то заминка, и он невольно стал вслушиваться.
— А я вам русским языком говорю, — пожилая женщина, вся в черном, высунулась из окошечка, — нет такого имени!
— Как же так нет? — волновались две бабульки. — Что же вы такое говорите, матушка?
— Нет, — настаивала служительница, — и нет! И имя это не христианское, и под таким именем батюшка усопшую поминать не будет!
— Дак что ж делать-то нам?! — Одна из бабулек готова была заплакать, вторая же полезла в облезлую клеенчатую сумку и извлекла оттуда какой-то документ.
— Позвольте, Клавдия Петровна… Вот свидетельство о смерти, и тут черным по белому…
Служительница надела очки и принялась читать, водя по документу пальцем. Майор терпеливо стоял, вдыхая сложный церковный аромат, состоящий из запахов горящих свечей, ладана, просфор, мокрой одежды и уличной сырости, проникающей сквозь постоянно открывающиеся массивные двери собора.
— Нет такого имени — Октябрина! — Служительница просунула бумагу обратно. — Нет!
Между
— Мне… — нерешительно промямлил он, стараясь не выйти из образа и соображая, куда подевался тот, что так пристально следил за ним. — Мне…
— Свечечку поставить, сынок? — ласково спросила его та самая, в черном, которая никак не хотела признать имя Октябрина христианским.
— Нет. Мне…
— Молебен за здравие, сорокоуст, за упокой?
— За упокой, — тяжело выдохнул он.
— Пишите! — Чисто вымытая старческая рука протянула из окошка четвертушку бумаги. Он беспомощно завертел головой по сторонам, не зная, что писать и как.
— Вам помочь? — Внезапно он почувствовал, что тяжелый взгляд, который преследовал его, материализовался. Перед ним стояла женщина под пятьдесят, сероглазая, круглолицая, полноватая, вполне приятной славянской наружности. На женщине было неприметное синее пальтецо, из-под косынки выбивались кудрявые русые волосы.
«Забелина Вера Ивановна, — щелкнуло в голове. — Та самая, которая приходила к Литвакам. Она же врач-психиатр, она же целительница баба Вера. Вот, значит, как? Проверяете? Ну-ну. Проверяйте».
— Вот здесь пишите, на столике, — указала она ему. — В первый раз, наверное?
— Как писать, вы не знаете?
— За здравие, за упокой?
— За упокой.
— Вот здесь, вверху, пишите «Об упокоении», а пониже — кого будете поминать.
— А… как писать? Имя, фамилию?
Она слегка улыбнулась — одними только тонкими губами, глаза же при этом жили своей жизнью и оставались совершенно холодными, бесстрастными, изучающими.
— Фамилия там ни к чему. — «Вера Ивановна» подняла глаза к неясной высоте купола. — Имя. Имя пишите. Как крестили покойницу вашу?
— Катерина.
— Так и пишите: «Об упокоении Катерины». Давно умерла?
— Только что. — Он дернул углом рта.
— Так, значит, «новопреставившейся Катерины».
— Может, вы мне сами напишете? — Он протянул ей бумажку и ручку.
— Нет-нет, молодой человек. Это, знаете, лучше самому. Очень вам сочувствую. — Она спрятала пухлые руки за спину и отступила на полшага назад.
Банников кое-как нацарапал на листке требуемое и показал ей.
— Правильно?
«Баба Вера» едва взглянула на бумажку и кивнула, собираясь уйти, когда он снова окликнул ее:
— А вы, случайно, не знаете, какая церковь тут еще есть поблизости?
— Да ты, сынок, не ездий никуда, — внезапно вмешалась в разговор какая-то совсем старенькая, согнутая клюкой, но бойкая бабка в синем рабочем халате. В руках у нее были ведро со свечными огарками и тряпка. Она деловито пристроила ведро прямо под ноги майору и взмахнула ветошкой. — Тута, — она топнула ногой в тапке в мраморный пол, — тута самое место что ни есть святое! Святей тольки на Святых горах! И крест с кумпола два раза громом сносило, слыхал? Такое место сильное! Никого не слухай, сюды тольки и ходи!