Вернуться в сказку
Шрифт:
Это было нормально — говорить всё, что ты только думаешь. И никто не обижался — все знали, что у каждого есть свои недостатки. Наверное, лишь Драхомир и Асбьёрн как-то слишком уж сердились, когда что-то говорили про Деифилию — даже не про них самих. Никто больше никогда и не обижался на язвительные комментарии в чей-либо адрес.
Драхомир бросается к нему столь стремительно, что Райан не успевает даже выдохнуть. Да, это было уже больше похоже на прежнего Драхомира. Райан едва может дышать — рука демона уже сомкнулась на его шее. Ещё чуть-чуть и… Райан почти хочет этого. Наверное, это будет достаточным наказанием за тот страшный грех, который он совершил из-за своей проклятой трусости.
— Не смей. Иначе убью. Ты в отличие от меня не бессмертен, — шипит сын Киндеирна с такой яростью,
Синие глаза демона светятся ненавистью. Танатос бы её не боялся. Танатос и за свою жизнь-то боялся мало. А за чужую… Драхомир произносит ту фразу с таким убеждением, что Райану не остаётся ничего, кроме как попытаться кивнуть. Он и сам толком не знает, на что надеется. С того самого дня, когда он совершил тот проступок, он, вообще, ничего не понимает. Чего стоили только убийство той девчонки или помощь какому-то «чернокнижнику». Недоучке проклятому.
Драхомир отпускает его и отталкивает от себя. А Райан-то ещё думал, что впечатался в стену достаточно сильно… Демон отходит от него и снова начинает курить. От Драхомира, и так, всегда пахло огнём, дымом, сражениями. Райан не слишком хорошо понимает, зачем к этому примешивать ещё противный запах сигаретного дыма. Впрочем, он сейчас и думать-то может с трудом — слишком сильно встряхнул его бывший друг… Райан давно отвык от такого…
А Драхомир как-то тяжело опирается на стену и закрывает своё сухое лицо обожжёнными руками…
Комментарий к II. Глава тридцать седьмая. Свобода.
Fleur – Разбег
========== II. Глава тридцать восьмая. Ожидание. ==========
Он хотел быть героем далекой страны,
А она — лишь поведать ему свои сны.
Ее кудри как полночь густы и темны,
Ее губы созревшего меда полны.
Он, конечно, вернется
Из дальней дороги,
Отмерены сроки,
Отсчитаны дни.
Оттого и смеется
Она, ожидая,
И вновь зажигает
Под вечер огни.
Он все дальше и дальше,
На грани виденья,
От сна к пробужденью,
От ночи ко дню.
Он вернется не раньше
Последнего срока.
Стирает дорога
Подковы коню.
Он сейчас далеко,
Светлый всадник, покинувший деву когда-то,
За великой рекой,
За туманом седым, за пожаром заката.
Его путь средь косматых фиордов и скал,
Это берег, который он долго искал.
Его руки сжимают холодный металл,
Волны бьются у ног, час героя настал!
В ее доме беспечно
Распахнуты двери,
Затем, что не верить
Не может она.
Он вернется, конечно!
А как же иначе?
Затем и не плачет
Она у окна.
Он все дальше и дальше,
На грани виденья,
От сна к пробужденью,
От ночи ко дню.
Он вернется не раньше
Последнего срока.
Стирает дорога
Подковы коню.
Каждый вечер она
По тропинке заросшей идет его встретить.
За весною весна,
Только эхо шагов ей не сможет ответить.
Ее кудри осыплет метель седины
В ожиданье героя далекой страны.
Синева ее глаз — отголосок весны,
Свет осенней надежды хранят ее сны.
Она верила твердо
И лет не считала,
Она ожидала
И ночью и днем.
Он объехал фиорды
От края до края,
Вот все, что я знаю
О ней и о нем.
Он все дальше и дальше,
На грани виденья,
От сна к пробужденью,
От ночи ко дню.
Он вернется не раньше
Последнего срока.
Стирает дорога
Подковы коню.
И трепещет свеча
На осеннем ветру в фиолетовый вечер.
Он сказал ей: «Прощай!»
А она отвечала: «Конечно! До встречи!»*
Это было забавно — видеть в глазах людей разочарование. Какую-то горькую обиду, почти ненависть. Разочарование… Словно бы она каким-то своим действием предала их. Как будто этих людей не предупреждали о том, что когда-нибудь они обязательно обожгутся? Так чего уж они так обижались? Все обижались, все! Это было смешно и немного противно — хотелось некрасиво скривить губы и холодно усмехнуться. И она это делала. Делала, каждый раз,
Новые книги, новые фильмы — много и книг, и фильмов, — новые места, новые увлечения, новые хобби, новая музыка, новые люди. Всё, что кружилось, сверкало, кричало — всячески привлекало к себе внимание. Всё, что пряталось где-то на грани реальности и воображения, манило к себе терпкостью чего-то запретного — привлекало к себе внимание. Новые впечатления позволяли на некоторое время обо всём позабыть. Даже о том, что когда-то было важным. Тем более, о том, что когда-то было важным. Не было ничего хуже постоянной скуки. Ну разве что… Нет, всё же, не было. Если только знать, чем себя занять, даже смерть кого-то довольно дорогого для тебя будет не так страшна. Главное, чтобы мозг и руки были заняты. Струной скрипки ли, кисточкой для рисования ли, окровавленным ли кинжалом — всё равно. В конце концов, это не так уж и важно. Скучна лишь постоянность, пожалуй. Если это только не постоянный поиск чего-то. С неудачами, падениями, разбитыми коленками, расцарапанными локтями, искусанными ногтями… Искать что-либо было интересно. Карабкаться, подниматься, падать, потом снова карабкаться, снова обдирать колени и локти до крови, но всё равно лезть, не обращая никакого внимания на боль.
Это было интересно — делать вещи, от которых другим хотелось на неё сердиться. Было так забавно видеть гнев в их глазах, ярость, а иногда и боль. Боль… Словно бы её была вина, что они никогда даже не стремились её как-то понять, услышать её предупреждения. Так что уж было сокрушаться так сильно, смотреть на неё почти затравлено, если предупреждение уже давно успело прозвучать? В конце концов, ничего особенно страшного обычно не происходило. Обычно. А если происходило — разве не было возможности быстренько всё это исправить? Просто не нужно ныть. Нужно для этого что-то делать. Мария Фарелл больше всего на свете не любила тех, кто ноет. Нет, вполне можно было поныть, схватив Ала за воротник куртки, когда было больно или тоскливо. Но ныть, когда тебя прекрасно предупреждали о возможных последствиях какого-то действия — уж извольте! Марии было бы стыдно даже думать об этом. Впрочем, признать, что она ошибалась, пожалуй, тоже. Легче было просто делать вид, что ничего не произошло. Так почему же остальные смотрели на неё с таким разочарованием? Разве это была не их вина — что они не поверили ей, когда она честно им в чём-то признавалась?