Вернуться в сказку
Шрифт:
Что же — Фаррел всегда хотелось узнать, каково это. Каково это — прыгнуть откуда-нибудь и лететь. Лететь… Ей всегда нравилось стоять на краю чего-нибудь высокого и смотреть вниз, представляя себя летящей вниз. Значит, сегодня ей предстоит испытать это на самом деле. Что же — такова судьба. Бывшая принцесса сама не может толком понять, почему этот факт её нисколько не пугает.
— Я должна прыгнуть? — спрашивает Мария.
Ответ она уже знает. Мир привёл её сюда для того, чтобы она прыгнула с крыши. Что же… В конце концов, примерно этого Фаррел и ожидала от него, когда соглашалась на сделку, разве нет? Мария с самого начала знала, к чему приведёт её общение с демоном. Так что, винить было некого. Да и не хотелось кого-либо винить. Разве девушке не было интересно то, что предложил ей Мир? Разве не хотелось ей избавиться от проклятой скуки?
Драхомир ожидаемо кивает. И достаёт ещё одну сигарету.
Сколько метров до земли ей лететь? Девушка подходит к самому краю, чтобы посмотреть. Пожалуй, только такой сумасшедшей дуре, как она, было бы интересно смотреть вниз. Смотреть на крыши других домов — кажется, они находятся на самом высоком здании в этом месте. Но дышится здесь совершенно свободно. Возможно, дело как раз в том, что сейчас они не на Земле. Возможно и такое, что она не умрёт. Или что, напротив, умрёт слишком быстро или слишком медленно. Мария не знает этого мира — ей даже кажется, что это не Осмальлерд. Не тот мир, где она некоторое время была. Вполне возможно. Если есть один параллельный мир — почему бы не быть ещё одному? И ещё, и ещё — и так до бесконечности.
— Боишься? — кривятся в холодной усмешке губы Драхомира.
Вид, что открывается ей, завораживает. Восхищает. Слишком уж он прекрасен — поистине прекрасен. Мария в жизни не видела ничего более потрясающего. Это было просто невероятно! Фаррел с удовольствием бы забралась на какую-нибудь столь же высокую башню и раньше, но как-то не сложилось.
— Не дождёшься… — шепчет Мария одними губами. — Можешь не волноваться, Мир. Я прыгну.
Она ещё некоторое время стоит так — любуется видом. Драхомир стоит позади Фаррел. Девушка уверена, что если она не сможет решиться прыгнуть — он просто столкнёт её. Не раздумывая долго, она перелезает через ограждение. Так легче. Намного легче. И намного забавнее. Должно быть, она сошла с ума. Должно быть — уже давно. Но что уж теперь говорить об этом? В голове бьётся мысль только о том, что это, должно быть, ужасно интересно — сейчас шагнуть. И упасть. Разбиться насмерть. И от смерти её не спасёт даже та «избранность», о которой пытался ей рассказать Седрик.
И Мария шагает вперёд. Скорее всего — слишком неожиданно и быстро. Потому что в последний момент ей кажется, что Драхомир пытается ухватиться за её рукав. Но в любом случае — поделать уже ничего нельзя.
***
Утро проходит совершенно так же, как и обычно. Анна сверлит мужа взглядом и ничего не ест. Словно назло ему. Георг совершенно не понимает, что именно ему стоит сделать для того, чтобы всё снова пошло хорошо. Граф никогда раньше подумать не мог, что его жизнь так изменится. В конце концов, ему совершенно не хотелось, чтобы всё было так. Не хотелось погружаться в эту отвратительную правду жизни, от которой он всегда так стремился убежать. Ему никогда не хотелось становиться таким человеком, каким был его отец, Дэвид. Дэвид Блюменстрост. Георг никогда не хотел быть таким же ужасным мужем, каким был его отец. Но вспоминая свою безвольную слабую мать, её всегда тусклые и безжизненные глаза, её вечно сиплый голос и тёмные волосы сейчас, когда Анна носит под сердцем ребёнка, Георг отчего-то чувствует, что не может осуждать отца за его грубость. Хуже того — он понимает его. Хоффман с ужасом ждёт того момента, когда сумеет до конца понять своего отца. И это вселяет в него такой страх, какого он в жизни никогда не испытывал. Понять Дэвида для Георга означает нечто гораздо более пугающее, нежели смерть. Понять Дэвида — это сойти с ума, отступиться от всего, что Георг с таким трудом выстраивал вокруг себя долгие годы. Понять Дэвида — это предать память Мари. И это гораздо хуже, чем смерть или все пытки мира. Предать память той маленькой милой девочки, которая была его сестрой, единственной радостью его жизни! Джордж Блюменстрост даже подумать не мог о таком! Георг Хоффман с ужасом думает, что многие страхи его детства давно сбылись. Но он не может смотреть на Анну с такими же трепетом и любовью, с которыми он когда-то смотрел на Мари, он не может даже смотреть на неё с теми же лаской и теплотой, с которыми он до сих пор смотрит на малышку Юту. Ему постоянно кажется, что тогда он сделал неправильный выбор — следовало предложить стать его женой Монике или Алесии. Должно быть, они были бы несколько другими. Хотя… Чего уж говорить — такому человеку, как Георг Хоффман гораздо правильнее во всех отношениях было бы оставаться холостяком до
Леон сидит рядом с Анной и лениво ковыряется в овсянке, которую подали этим утром по приказу графини Хоффман. По его лицу Георг видит, что тот тоже совершенно не рад тем изменениям, которые произошли в его сестре. Этот безумец и повеса даже не пытается сделать для Анны вид, что его устраивает холодная овсянка, которую совершенно невозможно есть, если ты ел хоть что-нибудь другое в этой жизни. Он не терпит, не делает вид, что всё нормально — нет, Леон кривится от отвращения, зачерпывая эту липкую вязкую массу, которую Анна по недоразумению считает едой. Георг даже усмехается. Что же… Он давно не смеялся. С тех самых пор, как…
Анна встаёт и выходит из-за стола. Она обиженно смотрит на брата, но ничего ему не говорит. Хоффман уверен — несчастный Леон Истнорд получит свою долю упрёков, как только Георг уедет в правительство. Графиня сердится на то, что раньше она спокойно бы приняла. С каждым днём беременности она становится всё более и более раздражительной. Словно бы это не она ещё несколько месяцев назад была сияющей, полной здоровья женщиной…
Хоффман старается не думать о том, что его приступы снова участились. Что грудь всё чаще болит, что он готов выплюнуть собственные лёгкие… Что тот страшный голос снова звучит в его голове. Он старается не думать, что смерть подступается к нему ближе и ближе. Что с каждым днём шансы проснуться — всё меньше. Он слишком устал, чтобы выслушивать претензии Анны. В конце концов — он, возможно, умрёт через пару месяцев! Разве не имеет он права дожить эти месяцы в полном спокойствии?
— Анна вот-вот родит, так что я не думаю, что в данное время у вас много радостей… как бы сказать… Близости. Так что, граф, я могу вам дать адресок одного заведения в столице! — улыбается Леон. — Знаете, там весьма расслабляющая обстановка и…
Георгу противно даже думать о таком. Он хмурится, вспоминая, что даже его отец не позволял себе такой низости. Леон весь словно сжимается. Ему вспоминается бледное лицо матери, которую он презирал до такой степени, до какой только может сын презирать мать. Ему вспоминается суровое лицо Дэвида, которое до сих пор вызывает в нём дрожь ярости и злости каждый раз, когда всплывает в памяти.
Георгу страшно представить, что когда-нибудь он станет таким же, как его отец. Ему кажется, что он сойдёт с ума, если почувствует, что начинает походить на этого человека. На того, кто своими равнодушием и жестокостью убил малышку Мари. Пусть и… Хоффман тяжело вздыхает и отходит к окну, чтобы отдышаться. Кашель душит его. Должно быть, осталось совсем немного до той поры, когда его тело будет лежать в гробу. В красивом, должно быть, гробу — таком же, в каком лежала Алесия.
— Я умоляю вас, Леон, избавьте меня от подробностей! — кривится граф. — Уверяю вас — я не имею ни малейшего желания это знать.
Георгу противно даже слушать то, что говорит этот несчастный Истнорд. Но отчего-то он смеётся. Не потому ли, что теперь Леон стал для него тем человеком, которому можно доверить Анну и не особенно мучиться из-за постоянно пробуждающейся совести? Не потому ли, что теперь Георг Хоффман мог куда больше времени проводить в правительстве и на своём заводе, а не рядом с Анной? Она стала такой капризной, такой болезненно обидчивой сейчас, что находиться рядом с ней для графа кажется просто невыносимым. Когда Мари болела, она была совсем другой. Она покорно переносила всё. Пусть и плакала слишком часто. Георг не привык слишком много говорить о своих чувствах. Ему всегда проще было что-то сделать…
Но Анна хотела, чтобы он ещё и говорил. Говорил постоянно. Каждый день, каждое утро, каждую ночь — постоянно. Она требовала от него то, что он вряд ли хоть кому-нибудь мог предложить. И Хоффмана это жутко раздражало, пусть он и пытался не показывать вида, дабы не обидеть её. В конце концов, он имеет право на отдых. Имеет право не находиться ежесекундно рядом с женой — он провёл рядом с ней целых три дня, но теперь он просто обязан возвращаться в столицу.
Перед тем, как вскочить в карету, Хоффман сухо прощается с женой, чуть более тепло — с её братом. Он старается не слишком много думать о том, что Анна уже давно стала противна ему до глубины души. Потому что это просто отвратительно — признаться себе в таком. Потому что умом Георг понимает — Анна ни в чём не виновата. Потому что поведение графини объяснимо — она ждёт ребёнка, она слишком напугана, чтобы рассуждать здраво. Разве можно было сердиться на неё за те маленькие капризы, которые Хоффману каждый день приходилось выполнять? Но он так устал… Ему так плохо, что выслушивать её требования совершенно не хочется. Георг даже думает, что пригласить в поместье одну из сестёр Анны — не такая уж плохая мысль, как казалось ему в самом начале её беременности.