Шрифт:
«Мы непрерывно разговариваем с собой о нашем мире.
Фактически, мы создаём наш мир своим внутренним диалогом.
Когда мы перестаём разговаривать с собой,
мир становится таким, каким он должен быть.
Мы обновляем его, мы наделяем его жизнью, мы поддерживаем его
своим внутренним диалогом. И не только это.
Мы также выбираем свои пути в соответствии с тем,
что мы говорим себе.
Так мы повторяем тот же самый выбор ещё и ещё,
до тех пор, пока не умрём».
Карлос Кастанеда «Колесо времени»
«Смысл не прилагается к жизни.
Нет иной системы, кроме той, которую мы придумываем сами,
когда слишком много думаем об этом.
Нет иного смысла, кроме придуманного»
Ж. П. Сартр.
«…встань и иди в Дамаск; и сказано будет тебе, что тебе надобно делать».
Деяния апостолов, Глава 22, стих 8
1.
Утром, когда мы вошли в лифт, на меня опять накатило, и пока мы стояли на улице в ожидании подвозки, я думал о том, располагают ли к воспоминаниям зеркала (в лифте зеркало на всю стену) и что в зеркале становишься с другим собой, о self-image, ложном опознавании, о том, что увидеть себя мы можем только глазами другого, и почему мы не можем вглядываться в свое отражение подолгу, о Нарциссе Дали и о том, как все это, в сущности, трагично. И снова перенесся с простершейся под утренним небом израильской улицы в ту свою давнюю снежную зиму так же привычно и незаметно для себя, как переходишь из света в тень, из тени в свет. Я знаю об этих своих возвращениях все, что можно было выяснить, за столько-то лет! Ответы – если это ответы – в статьях на моем столе. Я не нахожу нужным прятать их. Ирка не станет рыться в моих бумагах. Она изучила меня вдоль и поперек и достаточно разумный человек, чтобы понимать: то,
1
Харьковская улица.
Димкина подвозка – беленький фольксвагеновский микроавтобус с подъёмником и двумя сопровождающими, один, помоложе, из религиозных, в черной кипе и в очках, обожает Димку. Он тут же забирает у меня коляску, что-то радостно втолковывает моему мальчику, но Димка все равно смотрит на меня умоляюще. Пока они загружаются, мимо проходит старик-охранник, тоже из религиозных, тощий, кудлатый как цыган, в мятой белой рубашке и в черных брюках, с пистолетом на поясе и здоровенной связкой ключей на карабине, как у них у всех. Еще одна дурацкая традиция. Ожидавшие на ступенях школьники вскакивают , толпятся, пока он отпирает ворота, чтобы впустить их в школьный двор. Начинается день.
Наша терраса с панорамным остеклением и окно кухни выходят на море, синеющее вдали, за чередой крыш – островерхих, плоских, односкатных. На каждой – солнечные батареи «Хеврат-Хашмаль» – панели с бойлерами, на которые смотрю по утрам, пока остывает кофе. Напротив нашей террасы задний фасад синагоги. Доминанта: Менора Ханукия, семисвечник на ее крыше. Краски блеклые от зноя в этом умиротворяющем однообразии.
Стоя у окна нашего smart home, слышу свой голос, как бывает, когда ничем не занят и остаюсь один: «А чего ты ожидала? Думала, я стерплю и буду дальше сходить с ума в Москве от горя и муки, думала, у меня духу не хватит вырвать тебя – пусть не из памяти – из души, из моей жизни, причинить тебе столько же боли, сколько ты причинила мне? Будь ты проклята. Вот теперь ты сама по себе. И все в прошлом!» Это ее слова. «Я теперь сама по себе. И все в прошлом». В Загсе, сидя напротив меня у стола служащей, Наташа смотрит на меня в упор, затравленно, с немым пронзительным отчаянием, отвечая невпопад, не вполне понимая, что ей говорят; из своего эмигрантского далека я обращаюсь не к ней, а к собственному переживанию. Я понятия не имею, с кем она живет, чем и что с ней сталось. В данном случае это не существенно. Память безгласна. Потому-то я не слышу ничьих голосов, кроме собственного. Все хранит только искусство, но, конечно же, и это не так. У меня сохранились две ее фотографии и карандашный набросок, на котором особенно удачно получились губы: схвачена тень исступления, которым начинаются оргазм или истерика. В те годы я был не способен на большее. Не важно. Той женщины нет. Скорее всего я не узнал бы ее при встрече. Мне тогда удалось сохранить достоинство, а это главное, если верить лекциям и статьям на моем столе, хоть она делала все, чтобы меня угробить, и по началу ей это почти удалось. Вдобавок, я запорол вещь, которую начал, написав полтораста страниц.
Сперва я думал, что мне не хватило дыхания. Потом – что сел за работу, не сумев найти правильную позицию. Я попытался превратить страдание в драму, поверить бумаге свою боль? Может быть. У меня был потрясающий сюжет, но ничего не вышло из тогдашней моей попытки объясниться с миром. Я не понимал, о чем роман: об истории любви, судьбе художника, порочности искусства в солганном государстве, что я пишу – исповедь или авантюрный роман о молодом писателе, вернувшимся за женой в родной город. Мне не дался женский образ, и немудрено. Я не понимал ее. Ни того, что она делает и зачем. Я влюбился в нее школьником девятого класса. Она была на год старше и до последней минуты не дала мне забыть об этом. На фотографиях она осталось той, какой была за год до развода в фотоателье Вадика Шенкмана: отрешенной и немного печальной. В ее красоте было то же, что у Авы Гарднер и у темноволосых кинобогинь сороковых , но глаза были больше, глубже и умнее, лицо – выразительней, живее, чувственней. Такие сводили с ума, многих и я не был исключением. Шенкмановские фото я храню в коробке из-под обуви с другими фотографиями из прошлой жизни. В остальных коробках книги, которые никак не разберу. Мамад 2 , оборудованный Иркой под мой кабинет, полон культурных артефактов – дисков, визиток, пропусков, блокнотов, оставшихся от моего великого управленческого прошлого, на столе статуэтка Дон Кихота каслинского литья, подаренная мне матерью, и это все. Пачку оплаченных счетов за телефонные разговоры с ней, перехваченную резинкой, я выбросил давным-давно. Это не имеет значения. Достаточно толчка или флешбэка, как они там пишут, чтобы я оказался на Кутузовском напротив гостиницы «Украина», в роскошной квартире, которую снял для нас, простояв два месяца на Банном переулке в лютый мороз. Сидя за письменным столом в эркере, я чуть было шею не свернул, изо дня в день высматривая, не идет ли она по двору, вместо того, чтобы работать. Стадия неприятия горя, так, кажется.
2
Безопасное помещение в квартире- одна из комнат , способная спасти жизнь во время различных чрезвычайных ситуаций, например ракетных обстрелов, землетрясений и происшествий, связанных с утечкой опасных веществ.
Белые простыни, вывешенные на террасе, плещутся на ветру. Глядя на них из прохладного безмолвия гостиной, я думаю, что страдание необходимо. Patior ergo sum. Страдаю, следовательно есмь. Избавиться – значит перестать быть. Раствориться в чуждой повседневности, в man бесцветного массового бытия. От чего меня надежно оберегают мои психопатологические репереживания, Ирка, мой мальчик и мое искусство. Малая смерть мне не грозит. Подлинность моего самобытия неоспорима. Я нашел грань между повторяющимися переживаниями и действительностью, между интроспекцией и творчеством, существованием и жизнью. Ирка знает, с кем живет, и относится к этому терпимо. Лишь бы я исправно вел дом и гулял с Димкой на ночь глядя. К тому же, эти мои выпадения из реальности длятся минуту, от силы две. Темная сторона есть у каждого, сказал некогда Доктор Юнг, как ни банально это звучит in the case 3 . Это доводилось испытывать многим – болезненное воспоминание приходит снова и снова безо всяких причин, вызывая сильный стресс. Таково действие хорошо известного нейробиологического механизма, не изученного до конца. Такие воспоминания живут своей сложной жизнью, вторит ему Павел Балабан 4 .Травма является навязчивым воспоминанием, которое, к сожалению, время от времени всплывает и самоподтверждается. Эта память самоподдерживается в очень сильной форме. Позитивное воспоминание может ослабнуть, а негативное – никогда. Воспоминания остаются с нами на всю жизнь. Память как бы перезаписывается. Ну то ж. Когда страдания и счастья поровну, обретаешь спокойствие. Естественное равновесие. Самое лучшее – сохранять постоянство перед лицом и страдания, и счастья 5 . Чем я и занимаюсь изо дня в день в Земле текущего молока и меда.
3
применительно
4
рассказал в беседе с Би-би-си специалист в области клеточных механизмов памяти, директор Института высшей нервной деятельности и нейрофизиологии РАН Павел Балабан.
5
Далай-лама XIV.
В снах я не вижу ее. Но если проснусь среди ночи, разбуженный гулом тяжелых вертолетов, пролетающих к Сирийской границе, и выйду на террасу – к ночному бризу, к небу полуночи, к огням Меноры над синагогой и огонькам нефтедобывающей платформы у где-то у кромки мира, могу внезапно увидеть Кутузовский в огнях и фонари набережной, горящие окна гостиницы «Украина» и высотки СЭВ за мостом, в недвижимой духоте догорающего лета, и мне, подавленному, оглушенному снотворным или спьяну, снова чудится, что мгла над электрическим заревом проспекта полнится биением разбитых сердец. Если такое случается, я иду досыпать к Димке, дышу ему в затылок, как маленькому, растворяясь в его соболином запахе, в дремотном тепле. Проснувшись, спускаюсь в предутреннюю рань и птичий гомон – в продуктовую лавку на углу. Или, если обошлось без воспоминаний, возвращаюсь в свою постель, чтобы начать день с «Модэ ани» 6 . Других молитв я не знаю, и думаю, Господу все равно, молюсь я ему на иврите или нет. Он ведает, что благодарность моя от сердца. За все: за мою жизнь, за Ирку и нашего мальчика, за дом, за страну, в которой живем, за планы и надежды, за настоящее и будущее, в которое мы с недавних пор смотрим без страха и тревоги. Ирка годится мне в дочери, но ведет себя, как мать. Она мой смысл, мое яркоглазое и белозубое чудо. Я так и говорю ей: мой смысл. Она подарила мне Димку, семью и жизнь ее сверстника. Посему мне приходится проводить немало времени на тренажерах у моря. Израиль изменил ее. В ней поубавилось лучистое доброжелательство, ошеломившее меня при первой встрече, уж больно тяжело дались ей Димка, эмиграция, годы учебы и работа в ее арабской клинике в Иль-Яффе. Мы приняли нашу израильскую действительность, насколько это было возможно.
6
Утренняя молитва. «Мэйдэ ани лефонэхо мэлэх хай вэкайом, шээхэзарто би нишмоси бэхэмло. Рабо эмуносэхо. Благодарю я Тебя Владыка живой и сущий за то, что по благосердию Своему, Ты возвратил мне душу; велика моя вера в Тебя».
Утром звонят в дверь. На пороге два веселых ортодокса с серебряной кружкой. Увидели меня, обрадовались: «русский»! Показывают в потолок: «Бог любит всех!» (читай: даже тебя!). Ну, ясно: Бог там, он любит всех, даже меня. Отдал им всю мелочь. На мне написано, что я русский? Может быть. Месяц назад четверо приезжих кричали мне с другой стороны улицы: – Товарищ, как пройти к каньону Ха-Шарон? Вы говорите по-русски? Вы же из Советского Союза?
«Вкладывайте в собственную приспосабливаемость» призывает Харари 7 . Вот лозунг, который я начертал бы на фасаде Министерства абсорбции. По Харари наша проблема в понимании работы и в тревожности ее потери. С ненужностью, более страшной, чем эксплуатация, мы сталкиваемся уже сейчас. Технические революции будущего вынудят «переизобретать» себя, дабы быть востребованными в обновляющемся мире алгоритмов, роботизации и биотехнологий. Биометрические сенсоры начнут все понимать, все отойдет биоинженерии, бионическим рукам, компьютерным интерфейсам в мозге, резервным иммунным системам и неорганическим формам жизни. Мы останемся субъектами манипулирования и тотального контроля цифровой диктатуры. Что ж, может быть. Так далеко я не иду. Ненужность – предикат эмиграции. Заселявший нас в первую квартиру маклер, в житейской мудрости не уступавший Харари, предупредил: запомни, в Израиле никому ничего не нужно, и и поиметь тебя хотят все. В чем-то он был абсолютно прав, кое в чем недалек от истины. Понимание работы сводится к ее смыслу. После нас не останется ни следа. Исключения подтверждают правила. Я ничего не построил. Проекты, которые я вел, запродавались «в бумаге» с разрешениями на строительство. Я был создателем прибавочной стоимости. Прибавочной ценности (surplus value). Компании, на которые я работал, канули, будто не существовали вовсе. В стройкомплекс Правительства Москвы пришли новые люди. Книги не шли. Они были о временах, которые предпочитали не вспоминать. В Москве работа была моим убежищем. В Израиле я оказался на улице не нужным никому, кроме семьи. Понадобился год, чтобы мы выбрались из подвала, в который нас заселили для начала. Я толком не выучил иврит, боясь, что он вышибет мой русский, а это все, что у меня осталось. Я брался за что придется. Иммиграция – это когда ты, топ-менеджер, таскаешь железные двери за столяром, старым дураком, преподававшим в профтехучилище во время оно.
7
Ювaль Нoй Харари – историк-медиевист, автор бестселлеров «Sapiens: Краткая история человечества» и «Homo Deus: Краткая история завтрашнего дня». Цитируется его речь на Всемирном экономическом форуме в Давосе «Возможно, мы одно из последних поколений homo sapiens».
Первые годы дались мне не просто. Жизнь разложилась на обязанности и мое собственное житье-бытье. Израиль влюбляет в себя, когда перестаешь замечать то, что режет глаза. От некоторых привычек лучше избавиться. Израиль – край, в котором первозданность переходит в первобытность. Это Левант. Ближневосточная грязь. Трущобы. Рынок времен Британского мандата. Гардероб не уместен. Нет смысла бриться. Нет смысла гладить рубашки. Некуда надеть галстук, костюмы, плащи. Иркины шубы про сей день висят в шкафах. В коробках итальянские сапоги и туфли, купленные в Carlo Pazolini и Modoza. Я так ни разу и не надел свои швейцарские часы Cover. Кажется, все эти годы я прошагал за Димкиной коляской с непокрытой головой в сорокаградусную жару, в сланцах, шортах-милитари с накладными карманами, в черной майке и темных очках. Мои умозрительные представления развеялись в первые недели. Я видел руины, украшенные вывесками, подворотни ремесленников, в которых мочились псы, столики уличных кафе среди окурков и плевков, мертвые улицы в Шаббаты, объедки, обноски, сломанные игрушки, тряпье, надорванные коробки, разодранную мебель, кровати в жутких подтеках, записанные кресла; стаканчики с опивками, обертки, засунутые за скамьи и поручни автостанций, орущих старух в автобусах, с кольцами на жирных пальцах, тугоухих стариков, согнутых в дугу, наглых французов, рассевшихся в проходах на пляже; немытые машины, кривые улочки, грязные велосипеды на этажах жилых домов. Однако, в этой моей новой вселенной с мерзостью запустения соседствовали элитные застройки, бутики и каньоны не уступали Москве, маркеты – лучшим торговым сетям, офисы мировых корпораций высились вдоль дорог и неземные ароматы витали в стерильных туалетах. И было все это до такой степени разно, как если б я страдал амбивалентностью, о которой только слыхал.
К этому надо было притерпеться, как-то да превозмочь эту реальность, данную в ощущениях 8 . В жару меня мутило от кошачьей вони, исходившей от мусорных баков. Я терял самообладание, видя в автобусах подростков, сидящих с ногами на сиденьях, улицу, заваленную стройматериалами, говорильню в проходах, перегороженный машиной тротуар. Надо было обрести равновесие, найти свою одолень-траву. Что я и сделал, погрузившись в мир растений и перестав замечать людей, благо, в моем крошечном полупустынном государстве вместе с Авраамической триадой сошлись границы трёх растительных поясов 9 – и невиданной красоты деревья, кусты, лианы в диковинных цветах росли за каждым ограждением, в каждой клумбе, вдоль каждого забора и плюмажи иудейских пальм, устремленные в синее небо Средиземноморья, трепетали на ветру. Я ощущал бессилие слов, разглядывая нежнейшие белые и розовые цветы Баухинии (Bauhinia variegata) Орхидейного дерева, грозди цветов багряника, пушистые яркоокрашенные тычинки «шелковых цветков» акации, красное пламя цветов королевского Делоникса, малиновые и пурпурные цветы Бугенвиллеи, каскадами ниспадающие с изгородей, соцветия индийской сирени, фиалковые деревья, ониксовые лилии, алый бархат сирийских роз, восковые цветы плюмерии с дивным запахом и бело-желтым раскрасом, всю эту феерию красок и оттенков, завораживающую красоту. Бывало, придя домой, я разыскивал историю вида, как это было с пассифлорой (Passiflora alata), цветком страдания, воплощением Страстей Христовых, трудами Джакомо Босио объявленным таковым мексиканскими иезуитами, читал посвященный ему стих Генриха Гейне и рассматривал изображения: три рыльца пестика символизировавшие гвозди, которыми прибили к кресту Спасителя, внешнюю корону, олицетворявшую терновый венец, тычинки олицетворявшие раны, семьдесят две венечные нити внутренней короны по числу шипов тернового венца; копьевидные листья обозначавшие пронзившее его копьё, желёзки, на обратной стороне листа, означавшие сребреники, полученные Иудой за предательство. Своей синей сердцевиной и белыми нитями мне, впрочем, она напоминала Морскую осу 10 , порождая ощущение чего-то глубинного, страдальческого и смертоносного.
8
Ироническая цитата Ленина.
9
средиземноморского, ирано-туранского и сахаро-синдского пояса
10
Chironex fleckeri (кубомедуза, «морская оса») – крайне ядовитая медуза класса Кубомедуз (Cubozoa), обитающая у берегов северной Австралии.