Вертеп
Шрифт:
— Ну зачем нам, товарищи, это? Ведь сюда люди приходить будут, даже дети. Народ наш к культуре тянется. И вдруг… это. Не понимаю. Кто, кстати, автор скульптуры? — огорченно произнес председатель.
Скульптор был взят на карандаш, а «это» срочно удалили, подчистив Пегасу кругленький сытый животик.
По поводу такого события старый литератор, циник и похабник, который даже привлекался в свое время за какую-то давно забытую крамолу, но не перековался до конца, заметил, сидя с друзьями после трехсот:
— Не дело, братцы, творческий символ яиц лишать. Не к добру…
И как в воду смотрел…
Беда пришла в «Дом
Сначала «совписы» дружно радовались свободе, но скоро выяснилось, что не всегда мила свобода тому, кто к ней не приучен. А кто к ней приучал? Очень даже обходились, и даже извлекали некоторые преимущества от ее отсутствия. Лица лояльные и процветающие уверяли, что пишут по глубокому призванию, а нелояльные все неудачи списывали на несвободу. И тех и других жизнь сбила, однако, в пусть и не особенно дружный, но одним тавром клейменный самодовольный табунок. Тавром было, конечно, писательское удостоверение, внушительная красная книжица с орденом Ленина в золоте, источник народного уважения, ведь как-никак страна всеобщего школьного образования, а в школе и Пушкина и Гоголя проходили. А «совписы» кто, разве не продолжатели? Вот то-то! Поэт в России больше, чем поэт, особенно если с удостоверением.
Короче, жизнь шла, как казалось, выверенным на десятилетия курсом, когда грозным предвестником будущих катаклизмов грянула забота о нравственном воспитании общества, проявившаяся в антиалкогольной кампании. Нужно ли говорить, что из всех забот именно в этой писатели нуждались меньше всего!
Но то были лишь первые тучки пепла над проснувшимся Везувием!
Большинству свобода между тем пока что нравилась, усердно строчили перья, разоблачая деспотический режим, вспоминали, кто, где, когда пострадал, и лишь несколько твердокаменных и, разумеется, наиболее обеспеченных осторожно намекали, что партия идет путем рискованным, а местный лауреат в узком кругу даже произнес слово «ревизионизм». За это его обозвали на собрании мастодонтом — ведь у нас от узкого круга до собрания один шаг! Легкая паника произошла в день августовского путча: демократы с раннего утра оплакивали навзрыд погибшую свободу, а люди осторожные не поднимали телефонных трубок, размышляя, не перегнули ли в описании своих прошлых страданий?
Однако Бог миловал, свобода не погибла, и очередное собрание осудило путчистов единогласно, кроме мастодонта, который на собрание не пришел, сославшись на почтенный возраст и состояние здоровья. Чувствовал
Очередной всплеск эйфории оборвал январь девяносто второго. Как и большинство народа, писатели, артисты и прочие обитатели «Дома Ромео» рассматривали этикетки с новыми ценами подобно редким предметам в кунсткамере. Беспрерывно, чуть ли не каждый день менялись ценники, обрастая нулями, которым и конца не видно стало.
Так и пришел день, когда творческие союзы поняли — дальше не прожить, за отопление, телефонные разговоры, охрану и так далее, и тому подобное платить нечем. Началась распродажа. Как выразился Сосновский, дом пошел в распыл. Стены покрылись мозаикой вывесок с непривычными, в основном не по-русски звучащими названиями фирм, контор и кабинетов, рядом с целителем, психоневрологом-экстрасенсом разместился пункт обмена валюты. Так называемые офисы в тесноте, но не в обиде, прижавшись друг к другу, вытеснили в расстрельные полуподвалы новые комнатушки творческих союзов, в которых с поникшим видом сидели некогда гордые секретарши, лихорадочно подсчитывая инфляционные убытки.
Зато процветало помещение бывшего буфета, где новый хозяин решил открыть бар-ресторан для элиты, создал интерьер-уют, все для души и ненавязчиво, с улицы почти не видно, — кто знает, тот найдет, кто не знает, того не пустят.
Нашел и Мазин. Обошел дом и увидел перст указующий с надписью «У Пегаса». Борис ждал его под перстом, потирая руки.
— Будешь доволен, старик, будешь доволен!
И пошел вперед по ступенькам вроде бы ведущим вниз, а на самом деле наверх, где теперь новая жизнь обосновалась, та самая, что статистика определила, как в двадцать шесть раз лучшую, чем нижняя.
Говоря честно, Мазин к новой жизни еще не привык и не оценил поэтому финскую мебель и еще многого.
Но Борис возбужденно толкал его в бок и приговаривал:
— Ну как? Нет, брат, о такой жизни мы разве могли?..
Тут он был прав, Мазин и сейчас не мог и не мечтал, а Борис мечтал, но не мог.
— Да ты посмотри, откуда у нее ноги начинаются!
Это уже относилось к предмету одушевленному.
Они сели под окном, через витражи которого окрашенные лучи стремились в зал, где когда-то человек в гимнастерке, засунув пальцы под ремень, говорил почти спокойно:
— Ну, падаль, будешь говорить, или твою бабу тут раком поставим?
Давно это было, а теперь мягкая мебель и женщина-официантка из тех, что ноги где-то в подмышках начинаются, а юбка в набедренную повязку переходит.
Мазин посмотрел.
— Мини — миниморум?
Она глянула недовольно, заподозрив в его словах нечто недоброжелательное.
— Извините, — сказал он.
— Что будете заказывать?
Нашлось что.
— С ума сошел? — спросил Мазин, глядя на цены в меню.
— Не привык ты, старик, не привык. Главное, не волнуйся. Плачу я.
— А я что?
Борис рассмеялся.
— Ты работать будешь! Не обиделся?
— Хозяин — барин, — пожал плечами Мазин. — Раньше хозяин батрака кормил до отвала. Считал, как ест, так и трудиться будет.
— Брось, Игорь. Хочешь, будешь хозяин. Нам дело нужно взять в руки. А пойдет — поделим. Не мне с тобой делиться. Давай-ка за общее дело! Раз-два, побежали…
— Извините, Борис Михайлович…
Это снова подошла длинноногая, стояла чуть покачиваясь и смотрела на Сосновского как-то доверительно.