Веселый мудрец
Шрифт:
— Я ничего не забыл. Все, чему вы меня учили, помню. Я все тот же, только...
— Что?
— Трудно мне. Гнетет все. Ушел бы. Но куда?
Станиславский понимающе смотрел на юношу. Молча шел рядом, чуть не задевая свесившихся над заборами золотистых яблоневых ветвей, выбирал дорогу поровнее. Иван; такой же высокий, как и учитель, шел бок о бок с ним, не смея нарушить молчания неосторожным вопросом. Станиславский остановился на углу переулка и Пробойной.
— Сегодня я тебе смогу кое-что предложить, — сказал он. — Но сначала поговорим. — Глубоко вздохнул, расправил плечи. — Вечер-то какой — чудо! Не правда
— Правда. Точно такой был и в тот раз, когда мы бродили по городу и читали. Помните?
— Ты особенно превосходно читал Вергилия. А Миклашевский — Овидия. Кстати, что с ним? Давно не видел.
— Федор? — Котляревский неопределенно пожал плечами. — Кажется, доволен своим делом. Столоначальнику пришлась по душе его работа, и он года через три получит место протоколиста. Ему обещали. Стоит подождать, покорпеть.
Станиславский долго молчал. Смутная тень бродила по лицу.
— Ну что ж... Feci quod potui... [4] Не каждому дано... Poeta nascitur, non fit [5] . Однако ты, Иване, вижу я, расстроен. И не токмо из-за Федора. Другое у тебя на сердце.
4
Всякое начало трудно (лат).
5
Поэт рождается, а не делается (лат.)
— Отче, ныне ранняя осень только начинается, это лучшая пора года, а мы же с вами не так стары... — Хотел пошутить, а вышло не совсем весело, сам почувствовал это и смутился, отвел глаза.
— Шутишь? — усмехнулся Станиславский. — Значит, переживешь печаль.
Под ногами шелестела опавшая листва, как вода на перекатах. Мимо промчалась легкая рессорная бричка. Чиновник, переходивший улицу, увидев священника, приподнял треуголку. И снова пустынно на углу Пробойной. Пустынно и тихо. И все же хороша Полтава в этот час, все в ней близко и дорого сердцу. Может, потому оно так и щемит.
— Муторно, отче... Простого казака за человека не считают, в неволю, как вола в ярмо, тянут, а язык его, язык дедов, матерей наших, наречием именуют... Как же после этого жить?
Станиславский, словно прислушиваясь к чему-то, взял Ивана под руку, сделал молча несколько шагов, затем посмотрел на Ивана зоркими и строгими глазами, как, бывало, в семинарии, когда случалось, что тот не успевал в полном объеме выполнить домашнего задания.
— Как смеешь, сыне, так думать, говорить так? Неужто и выхода нет? Неужто мыслишь: все достается человеку легко, без боя, без труда? Никогда подобного я своим ученикам не говорил, я каждый раз напоминал, что omne initium defficile est [6] .
6
Всякое начало трудно (лат.)
— Я помню, не забыл.
— Помнишь? Тогда слушай — да будет час этот благословен, — тебе предстоит сделать такое начало. Голова у тебя светлая, сердце к добру
— Что же мне надлежит сделать?
— Ты слушай песню народа нашего. Сердцем своим слушай! И сам пробуй. Пиши сам! Таланту своему не дай угаснуть. Все, что знаешь о народе своем, на язык высокой поэзии переложи. Как Сковорода! Но по-своему. Понеже — всякое уподобление хромает, как говорили в Риме.
— Смогу ли, отче?
— Сможешь. На такое душу надобно иметь сильную. Не каждый пойдет, а ты пойдешь. И тогда я буду считать, что жил не напрасно.
— Но это трудно. Немыслимо трудно.
— Per aspera ad astra [7] — произнес в вечерней тишине Станиславский. — Только через тернии. Других путей к звездам нет.
Ошеломленный, Иван молчал. То, что он услышал, было грандиозно, захватывало дух. Зачем же отец учитель — такой умный, знающий — требует невозможного?
— Не смогу, отче.
7
Через тернии к звездам (лат.)
— Сможешь! Ты думай, день и ночь думай — и сможешь. Должен! Я ведь знаю тебя... С малых лет знаю, мы же с тобой — полтавцы!..
Они снова шли рядом. Тонкий в талии, высокий и стройный, Иван Котляревский и плотный, величественный — отец Иоанн Станиславский, преподаватель русской и латинской поэтики в местной семинарии.
Вышли к Успенскому собору. Тут рукой подать до дому. За звонницей — крыша видна, в окне — огонек теплится.
— Может, зайдете?.. Мать ждет с ужином. Вместе трапезу примем.
— Нет, не пойду. Поздно уже... И последнее, что хотел сказать. Приезжал ко мне на прошлой неделе землевладелец из-под Золотоноши. Просил найти учителя для сына. Я сразу подумал о тебе. Можешь ехать. Там будешь иметь стол, комнату и время для работы. Уча других, сам будешь учиться. И работать будет время. Где-то в тех же краях лет сорок тому учительствовал и Григорий Саввич Сковорода. Песни свои и философские трактаты сочинял... Ты будешь там, Иване, сын мой. Тем воздухом дышать будешь... Поклонись земле, что носила учителя.
— Поеду! Хоть сегодня!
— Почему не спрашиваешь об условиях?
— Мне все равно. Лишь бы уйти из канцелярии. На свежий воздух, на простор.
— Негоже так, Иване. Условия надо знать. И обговорить. И вот еще. Обязательно возьми, перед тем как ехать, у предводителя нашего пана Черныша бумагу, что состоишь в дворянстве. А то... Хотя помещик этот и знакомый мне, а запишет тебя в ревизскую сказку — и прощай, воля... Не забудь. И жди. Приедут за тобой... Может, на той неделе. На ярмарку пожалуют... Ну вот, сыне мой, и все. Матери кланяйся! Заждалась тебя, наверно.
— Ох, правда. Спасибо вам! За ваше добро!
— Спасибом не отбудешь. Помни слово мое, сыне!.. — Иоанн, вместо того чтобы положить крестное знамение, обнял юношу.
— Иди!..
Идти было недалеко. Обошел звонницу, собор, и — вот уже калитка. В темноте разглядел мать. Она стояла у крыльца — такая же высокая, тонкая, как сын. В темном платке, в удлиненной корсетке с зубцами, обведенными гарусной нитью.
— Мамо!
— Ты, Иване?.. Наверно, с хорошей вестью торопишься, потому и речь неспокойна.