Весенний шум
Шрифт:
— Жена у меня и четверо ребят, — сказал Коля, и Маша раскрыла рот от удивления.
— Четверо! И ничего о тебе не знают! Ты хоть писал им?
— А что было писать? Думал, помру, такое писать нечего. Теперь вот жить думаю, так, пожалуй, надо и написать.
Трудно было понять его. Человек хотел умереть, а у него четверо… Женщина бы не посмела и подумать о смерти. Гордость ему мешала, что ли, или не привык думать, как там жене без писем. Хоть какую-нибудь весточку дал бы, — нет! Ничего. Она и не знала что он, где он, — жив, нет.
Он диктовал, а Маша добавляла нежности его словам, он сообщал скупые факты, а она вписывала подробности, только не печальные. Последние слова приветов и поцелуев с перечислением имен всех четырех ребят вышли особенно ласковыми.
—
Маша прочитала.
— А здорово, — сказал Коля. — Хорошо ты написала. Все, что у меня на сердце, все чисто написала. Это правильно. Ей там тоже солоно пришлось без весточки. Извинения просишь, что я писем не слал, — это хорошо. Правильно, я ее расстраивать не хотел. Теперь ты еще приписку сделай: «А письмо это, милая Шура, пишет тебе сестрица, которая ходила за мной все время, хотя она в госпитале не служит, а просто общественница, как многие ленинградки. И вся наша палата очень ее уважает…»
— Сама себе рекламу пишу, — сказала Маша, покраснев. — Неудобно как-то.
— А ты пиши, тут не твоя воля, — сказал Столяров. — Тут не в том дело, как твоя фамилия. Да Я твоей фамилии и не знаю, знаю — Маша, и все. Тут дело в другом. Пусть моя жена знает, что нас народ жалеет, что ленинградцы за нами ухаживают, потому что мы защитники Родины. Не на гулянке я ноги свои переломал и ранения получил. У меня два сынка растут, пусть они тоже понимать учатся, что к чему.
Уходя в лыжный батальон, Сева не делал никаких распоряжений, некогда было. Но свои блокноты с записями, набросанными во время экспедиции, он оставил Маше. Отдал их ей прямо в руки и сказал: «Будет время, посмотри, сестренка. Любопытные истории рассказывает народ».
Маша очень скучала по брату. Он писал домой, писал аккуратно, и все же ей казалось, что он где-то далеко-далеко, что именно его, именно этого широкогрудого плечистого русского парня хотят убить белофинны, именно в него они метят. При этих мыслях сердце наполнялось тоской.
В свободные минуты перед сном Маша доставала потрепанные блокноты в дешевеньких картонных обложках и читала Севины записи. Его неказистый почерк, скругляющиеся уголки букв, его лаконичность, нелюбовь к завитушкам, к петелькам в буквах «д» и «у», его скромные маленькие заглавные буковки — все нравилось ей, все напоминало брата. Как много понимал он, как умело находил ключ даже и к непростым характерам!
Во дворе дома, где жила их семья, часто появлялся один паренек, отпетый картежник и пьянчужка. Лерка его звали. На него давно уже махнули рукой и родители, и соседи, в школе он не учился, водился бог знает с кем, — кто бы взялся его воспитывать!
Сева взялся. Он не доложил никому об этом, он вышел во двор с футбольным мячом и стал «кикать», приглашая всех желающих. Конечно, подметки летели, башмаки разваливались с быстротой неимоверной, но скоро во дворе образовались две футбольные команды. Сева был вратарем, он надевал черный свитер и прыгал, ловя мячи, как и полагается вратарю. Это было так захватывающе, что Лера не вытерпел и, преодолевая гордость и приготовившись к отказу, попросил принять и его в игру. Сева принял без колебаний и поучений, только посмотрел критически на Леркины башмаки и принял. И вскоре Лерка стал вратарем, стараясь не только усвоить все Севины приемы, но и забить его всякими штучками, смотреть и перенимать которые он ходил на футбольные матчи. Бросил карты и водку, то есть не то, чтобы совсем бросил, просто очень увлекся футболом, а к вину стал много равнодушней. Тихо и незаметно Сева решил педагогическую задачу, с которой не могли справиться взрослые люди. Футболисты их двора никогда и ни в каком случае не упрекали Леру за его приводы в милицию, не допускали никакого чистоплюйства. Осенью Лера поступил работать на фабрику «Светоч» и стал заниматься в лыжной секции фабричного коллектива, потому что Сева сказал, что футболисту прямой расчет — заниматься зимой лыжами, чтобы не терять форму.
И вот теперь, в душные морозные дни, когда ребята не часто выходили во двор поиграть, потому что от холода захватывало дыхание, Лера старался увидеть
Последнее письмо от него пришло дней десять назад. Пора было уже получить новое. Каково ему там, в снегах, под ледяным ветром, когда птицы падают замертво, и если не будешь упорно, непрерывно двигаться, то непременно обморозишься. А он лежит где-нибудь в сугробах, на берегу одного из бесчисленных финских озер… Лежит или ползет по снегу, встречаемый свистом пуль…
Маша взяла один из его блокнотов. Раскрыла наугад.
Страница была заполнена цифрами слева и короткими записями справа. Маша прочитала:
«1734 — кремнистый роговик с тонкими прослоями песчаника.
1735 — кварцит, подстилается основным туфом.
1736 — основной туф.
1737 — ороговикованный глинистый сланец, перекрывает кварцит».
Это были его геологические записи, сделанные в экспедиции, в них Маша ничего не понимала. Она перелистала несколько страниц блокнота и наткнулась на стихи. Ого, он не бросил школьных своих чудачеств! Тогда он сочинял напропалую, заполняя страницы многочисленных рукописных журналов микроскопического формата, выходивших в его классе. Это не прошло, оказывается. О чем он пишет тут, в стихах, сочиненных на одном из отрогов горы Облакетки?
Это скоро пройдет, как всегда — окунешься в работу И не станешь вздыхать из-за двух неприветливых глаз. Черт их знает, людей — вот иные живут по расчету, А клянутся в любви каждый день, а иной — каждый час. Мы не ценим слова. Мало слов, а в словах — мало смысла! Говоришь полчаса, а глядишь — ничего не сказал. Нет, не могут слова передать сокровенные мысли, И с задачею этой могут справиться только глаза. Я не сдался ему, мыслей каверзных водовороту, Но взгрустнул я тогда, да невесело мне и сейчас. … Это скоро пройдет, как всегда — окунешься в работу И не станешь вздыхать из-за двух неприветливых глаз.