Весталка
Шрифт:
От философов я снова возвращалась к классикам, от сытной, последовательной и тяжелой, как кирпичная кладка, прозы Толстого к исступленным и каким-то невкусно недоделанным, как бы наспех написанным романам Достоевского — было всего два: «Идиот» и «Преступление...». Я не могла простить Достоевскому, что женщину-красавицу в «Идиоте» зовут Настасья Филипповна. Настасья! Не Анастасия, не Настя, не Туся даже! Хотя каждое из этих изменений одного имени применимо совсем к разным женщинам: Анастасия, мне казалось, должна быть пышная, зрелая матрона, может быть, даже очень, по-купечески красивая. Настя — девушка задумчивая, свежая, обязательно светловолосая или шатенка, а Туся должна быть пышечка лет тридцати, лукавая, горячая и
405
вздорная.
глухом платке, из которого торчит нос с каплей на кончике. И если этого не понимал Достоевский, то очень жаль! Мне кажется, он всю жизнь куда-то нервически торопился, гнал и хлестал своих лошадей. Может быть, я не права, пишу это для себя.
После пережитой войны вся проза девятнадцатого подчас кажется мне как бы линялой, не близкой к жизни. Ах этот девятнадцатый век! И тогда жили, страдали, любили, воевали люди, но словно бы как-то не столь жестоко, не так ужасающе! Заблуждение? Скорей всего. Не было Бухенвальдов, Освенцимов, не было автоматов, танков, мин, фаустпатронов, «катюш».. Была зато картечь, кавалерия, штык, был свят рукопашный бой! А раны от штыков (и это я знала!) страшнее пулевых... И совсем уж отдыхая, читала сызнова легкие, грустные, похожие на осенние парки, засыпанные светлой горячей листвой, романы Тургенева и нервные, хранящие то острую больную мысль, то пустяковенькое французское «ла-ла» рассказы Мопассана. Читала, уставала, ужасалась. Как мало знала, знаю! Мало видела
жизни красоты! Разве только за тем черным рубежом, за войной, и то девчоночьим, детским умом. Да не умом! Осязанием, обонянием, чувством ничем не омраченного, счастливого и вечного бытия. Не вернешься к нему после челюстно-лицевой, после дрожек безносого Кузьмы — недавно с ощу-щением ужаса вдруг опять увидела его: колол дрова на въезде во двор туберкулезного диспансера по Первомайской, — после эшелона, после Днепра, дуги, госпиталей, Полещука, после всего, отчего в душе как будто целые площади выгорелой дотла безжизненной сущности и кучами там зола, угли, обгорелые балки, трупы, к которым и на войне не привыкаешь, хотя перестаешь дрожать. Книги все-таки спасали меня, будто воскрешали потихоньку, и будто прорастала на пепелищах души под их засевом трава забвения, трава-плакун, трава-сон и трава-одолень. Книги возвращали в привычный, какой бы там ни было, но мирный мир (не читается, а так действительно) людей, и, замедляясь, входило в берега исхлестанное войной,
406
безумно ускоренное и замедленное время. Я только теперь поняла, как война крутила его стрелки то назад, то вперед. Ведь не зря мне казалось, что я прожила нечто подобное страшной, остановившейся вечности. Книги возвращали мне, наконец, мое женское понимание жизни и самой себя. Женщину во мне тоже, наполовину хотя бы, съела война.
Беря книги из-под замка «от честных людей», я все-таки очень точно поняла, что не смогу долго действовать этой дареной воровской отмычкой, пусть и ради любых книг, любых благ. Лишь первоначально был какой-то злой интерес, подобие мести: «Вот вам, Галина Никитична! Книги-то я читаю! Любую вашу «уникальную»! Беру какую захочу!» Но сознание, что все-таки пусть невольно, пускай не слишком, но грешу, преступаю некую заповедь, не давало спокойно жить и читать эти добытые нелегальным путем сокровища, как ни были они желанны. Книги не свои, библиотечные, я, в общем, никогда не любила, даже в детстве, те мусоленые, липкие, с фиолетовым штампом-клеймом, подтверждавшим их отторженность и непринадлежность, несущие на себе чьи-то дыхания и прикосновения. Всем этим эти отгораживали меня от объединения с их миром. Книги из черных шкафов будто не были такими, десятилетия, наверное, их никто не читал, но тем тяжелее они брались..
Однажды после бессонно-раздумчивой ночи я пошла — решилась идти
—
407
Директор в своей комнатушке с одним окном, по левую сторону от учительской, где помещался только его стол и почти вплотную к нему диван, уставился на меня как на чудо. Он явно хотел бы снять очки и протереть их, но удержался и только поправил.
— Да.. Что вам, Лида? Да? — он любил это слово. Говорил и к месту и не к месту.
Лида же, то есть я, сбиваясь на шепот, краснея, как школьница, бормотала, что читает книги из библиотеки и не может их больше тайно брать.
— Да из какой библиотеки? Что? Да.. Как ты это делаешь? — мрачнея, изумился он.
— Не спрашивайте.
— Мм.. Да.. Ты, оказывается, смелее, чем я думал! Да. Кстати, откуда ты? Да?
— Здешняя.
— Тогда почему живешь не дома? Ах, да..
— Нет. Вы неправильно поняли. У меня нет дома. Ничего нет.
— Не понимаю.. Да.. Расскажи.
Склонив голову, я молчала. Грешница. Мне нечем себя оправдать. И противно оправдываться.
Тогда он вышел из-за стола, закурил папиросу, велел мне сесть. Я села и стала смотреть на школьный двор, где было уже темно. И так же темно было в моей душе, темно и зябко.
— Рассказывай, — повторил директор.
И мне пришлось рассказывать всю долгую-краткую биографию. Он не перебивал, перестал курить, сунул папиросу в пепельницу в виде разинувшего рот галчонка — ее я вытрясала всякий вечер, дивясь, как много директор курит. Найдя новую папиросу, он не прикурил ее, а мял в пальцах, пока она не треснула и осыпала его табаком. Потом он снял очки. Я первый раз видела его без очков и снова удивилась изрубцованному сиреневому лицу
408
— растерянное, беспомощное, оказывается, его держали и объединяли очки.
— Если то.. Если ты.. Впрочем, я понял. Да. Такое нельзя наврать.. Да.. Это я понимаю, — сказал он. — Ты же.. Тебя же должны были давно наградить многими наградами. Неужели ничего?
— ...«За победу...» обещали. Военкомат. Да некогда идти.
— Одинцова! Так это же я не могу оставить! Я думал, ну воевала, но где-нибудь.. около. Чем могу? Чем помочь? Почему ты сама не хлопочешь? Да?
— Не хочу ни о чем просить! Раз не дали — значит.. Я ничего не хочу просить! Только вот книги. Разрешите? И не говорите учителям.
— Да.. Да.. Логично. Это логично.
— Только разрешите брать книги...
— Знаешь? — сказал он, вставая и взглядывая на меня, как смотрят на упрямого подростка. — Ты.. или святая.. Да.. Или.. Пойдем. Идемте.. Галина Никитична! Где вы? — приказательно крикнул он, высовываясь из кабинета.
Библиотекарша тотчас вплыла в учительскую с предупредительнейшей улыбкой.