Ветер рвет паутину
Шрифт:
Остальные погибли под рухнувшей крышей…
Сокольский напряженно посмотрел куда-то поверх людских голов, словно видел вдали дрожащий отблеск пожара.
— Я столкнулся с Сачком возле крайней хаты, лицом к лицу. Хотел живым взять гада, чтобы судить его партизанским судом. Но он успел выстрелить раньше, чем я выбил у него из рук пистолет, и скрылся. Долго не удавалось с ним рассчитаться. Зато теперь, — голос у профессора Сокольского зазвенел от волнения, — теперь он нам за все ответит. И он, и Малявко. Хоть и сменили они по десятку имен да фамилий, имя им одно — предатели, убийцы…
За окном, медленно
И вдруг со своего места встает тетя Глаша. Та самая тетя Глаша, что приходила на моленья с маленьким ребенком и громче всех призывала «святой дух» сойти на нее. Худая, усталая, с лиловыми мешками у глаз, в черном платье и черном платочке, затянутом тугим узлом под острым подбородком, она отстранила милиционера, подошла к Сачку и плюнула ему в лицо. Потом повернулась и вышла из зала. И люди в проходе молча расступились перед ней. А бабки в первом ряду плакали, и горько плакала, прижав к лицу руки, моя мама. Теперь ты мне поверила, мама?
Теперь ты веришь мне?
— Свидетель Александр Щербинин, — говорит судья, — что вы можете рассказать суду по делу Яковицкого-Сачка и Малявко-Фокина.
Я могу рассказать много, очень много. О том, как тот, кого я называл дядей Петей, не дал мне когда-то дослушать радиопостановку про Чука и Гека. Как он не разрешил маме вызвать ко мне врача, когда я заболел. Как из-за него и тетки Серафимы моя мама перестала петь и улыбаться. Не пускала меня в кино и запретила носить красный галстук. Рвала мои книги и увезла от друзей. Я могу рассказать о том, как он кормил Мурзу возле моей кровати, а мне не давал есть, потому что я не хотел принять крещение. Как сговаривался со стариком убить меня, забрать у людей все деньги и удрать отсюда, чтобы жить за забором до самого неба. И я говорю обо всем этом, и люди слушают меня так же внимательно, как слушали профессора Сокольского, Катькину маму, лесника из Низков — деда Казаника — и многих других свидетелей. Я говорю о Митьке и Севке, а больше всего — о Катьке, о смелой и доброй девчонке Катьке, моем верном, дорогом друге. Отсюда, со сцены, я вижу, с каким удивлением, с какой нежностью смотрит на нее ее мама. Смотрит так, как будто впервые увидела. И моя мама смотрит на меня, и, наверно, у меня, как и у Катьки, сейчас горят уши.
А потом был перерыв, но люди не выходили из зала. Наконец молоденький милиционер звонко выкрикнул:
— Встать! Суд идет!
Все встали, и я тоже насколько мог выпрямился в своем кресле. Поднялись со своей скамьи и Фокин с Сачком. Судья торжественно и сурово, чеканя каждое слово, читает:
— Именем Белорусской Советской Социалистической Республики…
Я не слушаю приговора — знаю, он будет заслуженным.
Я с ожиданием гляжу в зал.
И зал взрывается аплодисментами. Вместе со всеми аплодируют Катькина мать, и Катька, и старухи — все, кого я видел на моленьях.
…А за окном, чистый и мягкий, идет снег и белым ковром устилает землю.
Сегодня я и профессор Сокольский уезжаем. Маму дядя Егор повез в Минск сразу после суда: она тяжело больна.
Возле нашей машины — весь Катин класс. Катя наклоняется
— Будешь писать?
— А ты? — говорит она.
— Конечно, — отвечаю я. — А летом мы приедем к вам. Всем отрядом. Я тебя познакомлю с Венькой, с Алешкой, с Томой… Это замечательные ребята! Замечательные!
Федор Савельевич садится за баранку машины. Катя аккуратно захлопывает дверцу. Я открываю стекло и высовываю голову. Ребята машут мне. Машина трогается. Катя, Севка и Митя бегут за ней и что-то кричат. Я не могу им ответить: у меня перехватило горло, а ветер выжимает из глаз слезы.
До свидания, славные мои, хорошие мои друзья! Я обязательно приеду к вам, обязательно! Я люблю вас, слышите? И всю жизнь буду любить.
Я откидываюсь на спинку сиденья и закрываю глаза.
Письмо Кате
«Здравствуй, Катя!
Вот уже скоро месяц, как я лежу в клинике медицинского института у профессора Сокольского. Вчера Федор Савельевич сказал, что на днях меня выпишут и я буду продолжать лечиться дома. Он приходит ко мне каждый день рано утром, а иногда еще и вечером. Выслушивает, осматривает и долго мнет мои ноги сильными пальцами. И всякий раз с надеждой спрашивает:
— Больно?
— Нет, — отвечаю я и вижу, как у него мрачнеет лицо. Он ерошит на голове волосы и что-то говорит врачам на непонятном языке. Наверно, на латинском. Потом как ни в чем не бывало подмигивает мне и потирает рукой шрам над бровью. И говорит:
— Ну что ж, брат, надо продолжать.
— Надо, — соглашаюсь я и тоже подмигиваю.
И мы оба улыбаемся.
А продолжать, Катя, это шесть уколов в день, через каждые два часа, и еще массаж, и гимнастика, и всякая всячина, такая скучная, что о ней просто не хочется рассказывать.
Уколов я не боюсь, привык. Плохо только, что очень часто. Едва начнешь читать или писать, а тетя Даша, наша медсестра, толстая такая, в белой шапочке и в таком белом халате, что смотреть больно, уже тут как тут.
— Поколемся?
— Поколемся, — вяло соглашаюсь я.
А читать и писать мне, Катя, приходится очень много — нужно догонять ребят. Но я лучше тебе все расскажу по порядку.
Профессор Сокольский привез меня из деревни прямо в клинику. Сказал, что я за последнее время здорово сдал, все леченье придется начинать сначала. Помнишь, какой я был? Бледный, худющий, голова «ступеньками» острижена… Положили в палату, Федор Савельевич выслушал меня, осмотрел, с врачами поговорил. Сказал тете Даше, чтоб книг мне принесла, и собрался уходить. А я остановил его и говорю:
— Федор Савельевич, как бы это Веньке сказать, что я в Минске?
— Какому Веньке? — удивился Сокольский.
— Аксенову Веньке. Другу моему. Он в 7-ом «А» учится, в нашей школе. Здесь совсем недалеко, по улице Пушкина. Большая такая школа, четырехэтажная.
— На улице Пушкина? — переспросил он и вдруг, улыбнулся. — А-а, это тому футболисту знаменитому, который по пятнадцать голов за одну игру забивает? Знаешь, Саша, я сейчас скажу, чтобы тебе принесли ручку, бумагу, конверт. Напиши своему Веньке письмецо. Некогда мне, брат, по школам ездить. Работы невпроворот. Сегодня напиши, а завтра он к тебе прибежит.