Ветер западный
Шрифт:
– Повинитесь перед Мэри Грант, – сказал я. – Нарубите ей дров столько, чтобы хватило до конца года. Похороните собаку и трижды прочтите Ave Maria, стоя на том месте, где псина испустила дух.
Говорил я это самому себе. Танли уже и след простыл.
На каменной стене, прямо перед моими глазами, имелся скол величиной с большой палец, и с какой стороны ни глянь, походил он на стоячий мужской орган. Однажды я попытался придать ему форму верблюжьего горба с намеком на воздержанность этого трудяги, но живого верблюда мне
Мой долг – пойти и посмотреть, что там с собакой. Удостовериться по крайней мере, что ее забрали и схоронили, а не оставили на поживу коршунам и чеглокам. Я попинал окоченевшими ногами стену, возвращая им подвижность, но тут в нефе зашумели, заволновались, а затем шаги – дробные, суетливые, – и шаги эти приближались ко мне.
– Рив.
Я сел на табурет. “Господи, – мысленно воззвал я. – Ты сотворил этого человека, помоги же мне справиться с ним”.
И вот он уже тычется в решетку, наш громогласный шептун из чужих краев, наш путешествующий страж, у которого на все один ответ – “нет”, наш залетный начетчик. Наш мелкий окружной благочинный при исполнении обязанностей шерифа, рыщущий по Оукэму. Неторопливо я снял капюшон и раздвинул перегородку.
– На два слова, Рив, – с улыбкой произнес он и слегка поклонился приличия ради. – Надеюсь, я не помешал.
– Что вы, что вы, – ответил я, глядя на удлиняющуюся очередь. – Мне совершенно нечего делать.
Порыв бежать к нему, поговорить с ним, рассеялся как дым, стоило ему явиться сюда. Теперь я желал обратного: поскорее отделаться от него и увидеть, как оба зада – благочинного и его кобылы – исчезают вдали за Новым крестом. Он засеменил по проходу через неф к северным вратам церкви. Люди в очереди смотрели мимо меня, а я мимо них – в надежде, что они понимают, кому я служу – не ему, лицемерному проныре, сующему свой нос куда не просят, но им, нашему приходу, к которому я и сам принадлежу. Мы вышли из церкви, ветер хлестал с враждебностью уходящей зимы, тешился напоследок. Со стороны Нового креста доносилась музыка, и я увидел завитки дыма неподалеку от дома нашего сурового деревенского старшины, Роберта Гая, – густые завитки, игривые, с запахом бараньего жира и бекона.
Благочинный опережал меня на несколько шагов, перейдя… как это назвать? На рысцу? Никогда не видел, чтобы взрослый мужчина шагал, подгибая колени. У него какой-то телесный недуг, судорогами мается? Иначе я мог объяснить его походку только тем, что, собираясь сказать мне нечто возмутительное, он дурачился, притворяясь, будто исход предстоящего разговора не вызывает у него ни малейшей тревоги. Я не старался догнать его, на самом деле нарочно еле ноги волок, и в итоге ему пришлось меня поджидать.
– Я хотел приватности, – сказал он.
– Здесь только церковные стены могут нас подслушать.
Словно для того, чтобы убедиться в этом, он задрал голову, осматривая недавно выкрашенные нежно-желтые стены, но, судя по его нахмуренному лбу, не убедился.
– Последние дни выдались очень непростыми для вашего прихода, Джон, – начал он заговорщицким шепотом.
Джон! Только что я был Ривом – люди всегда переходят на дружеский
– Что сегодня говорили на исповеди?
– Ерунду всякую.
– Я заметил одного парня со скотного двора, – продолжил благочинный. – С чем он приходил?
– Сказал, что влюбился.
– Да ну? И кто эта счастливица?
– Вряд ли это имеет значение.
– Любовь всегда имеет значение, особенно когда у нас на руках загадочная смерть. Любовь всегда… – он сделал паузу, – соучастница.
Я сморкнулся. Иногда мне казалось, что если я сделаю что-нибудь внезапное – зашумлю или шевельнусь ни с того ни с сего, – сон развеется и благочинный исчезнет.
– Анни, собственно говоря. Моя сестра. Парня зовут Ральф Дрейк. Пустое мимолетное увлечение.
Он издал короткое уфф. И что бы это значило? Я бы предпочел не говорить ему ничего и ни о ком, ни слова о том, что происходит на исповедях, но, увы, ранее, когда я еще доверял ему и ждал от него помощи, мы условились, что будем полностью откровенны друг с другом.
К моей великой досаде, спешить благочинному было явно некуда, он рта не раскрывал и только смотрел на меня одновременно требовательно и просительно. Потом взял меня за запястье:
– Не могу не предупредить. Имейте в виду, если те, кому есть что скрывать, все же придут на исповедь, они наплетут с три короба и ни звука не проронят о самом важном. Вот почему вам следует быть проницательным, хитроумным, чтобы услышать то, что они не сочли нужным сказать. – Он склонил набок свою аккуратную кукольную головку, и воздух, звенящий, чистый, будто отпрянул от него. – Кстати… Оливер Тауншенд приходил на исповедь?
Он не отпускал мое запястье; точно так же сегодняшним утром я держал в руке кизиловую веточку, не зная, что с ней делать, но пытаясь придать ей некий тайный смысл.
– Нет, – ответил я, – Тауншенда я не видел.
– Итак, – продолжил он, – вскрылось ли что-нибудь новое… из разряда смертоубийственного?
Высвободив запястье, я зашагал дальше.
– Роберт Танли убил собаку.
– Ох, – благочинный всплеснул руками, – он что, сел на нее? – Редкая вспышка юмора у нашего начальника.
– Отравил.
Упоминание отравы взбодрило благочинного – легкий сбой в походке, если присмотреться повнимательнее, выдал его: в душе он уже праздновал победу.
– Отравил чем?
– Монашьим куколем.
– Монаший куколь? Ясно. Монаший куколь… ну-ну. Однако я должен спросить, где он его взял? – Ликование слышалось в его голосе, словно, копаясь в земле, он неожиданно для себя нарыл золотую монету. – Монаший куколь вырастает к концу лета, а сейчас середина февраля.
– Он цветет в конце лета, но его корни живы весь год.
Тогда он спросил, насупившись, будто строгий учитель:
– Откуда он знал, где его искать?
– Монаший куколь растет за ручьем, там, где живут Танли и Мэри Грант, куколь любит сырость и тень, он жмется к скалам или прячется в зарослях кустарника. Любой в нашей деревне скажет вам, где его искать, мы потеряли столько овец, прежде чем прекратили пасти их на тамошних полях.