Везунчик
Шрифт:
День угасал, длинные лучи солнца еще пронизывали березняк, отбрасывая причудливые тени на поле, где сидел Антон.
После воды и сна чувствовал себя немножко легче, но не настолько, чтобы подняться и идти. Повернул голову, посмотрел на убитого: от жары лицо распухло, стало синим, узнать в мертвеце живого было трудно. Да Антон и не пытался. Единственное, что понял, что это полицай по темной униформе. Он просто был ему благодарен за воду, за глоток воды, что еще на некоторое время продлил ему жизнь.
Дрема опять удалила мысли, укрывала пеленой забытья, как вдруг со стороны дороги
С трудом дотянулся, поставил прикладом на землю, долго, очень долго искал пальцем спусковой крючок. Нашел. От волнения, от слабости палец соскальзывал, срывался, винтовка падала из рук. Наконец нажал, но выстрела не последовало. Или не заряжена, или нет патрона в патроннике? Заставляет себя думать. Пот застилал глаза, руки дрожали, с огромным усилием передернул затвор, снова нажал на курок. Выстрел! – силы покинули его, голова упала на грудь.
Куда-то плыло небо, звезды, потом опять черная яма. Скрип колес, приглушенный женский голос. Или кажется? Ноги тянутся по земле, точно, тянутся. Значит, его везут или тащат.
– Пить, пить, – кричит, что есть силы, а себя не слышит. – Пить, пить, дайте воды!
– Что, мой касатик, что ты говоришь? – старушечий голос раздается откуда-то издалека, а может из-под земли, или наоборот – сверху?
– Слышь, Марковна, что-то страдалец шепчет, а я и не чую.
– Ожил, слава Богу, ожил! – другой женский голос шепелявит, причмокивает. – Давай передохнем, а ты послушай, соседка. Может, поймем, чего хочет.
– Попридержи дышло то, не ровен час, вывалится, как опять грузить будем?
Антон различает голос первой женщины – он с хрипотцой, тягучий, но четкий, ясный. Над ним склонился человеческий силуэт в повязанном под бороду платке. Лица в темноте не видно – расплывчато, с черными ямками вместо глаз.
– Очнулся, пришел в себя, касатик? – ворковала над ним бабушка.
– Вот и хорошо, и слава Богу.
– Спроси, чего хочет, да скоренько, а то до утра не управимся, – прошамкал голос откуда-то из-за головы, спереди.
– Пить, пить, – выдавил из себя Антон. – Пить!
– Водички запросил, страдалец. Слышь, Марковна, может, протереть лицо да губы смочить?
– Не говори, а делай, копуша, быстрей делай! – поторопил шепелявый голос. – Думаешь, мне легко держать?
Приятная прохлада касается щек, лба, организм требует воды, воды, а язык облизывает только слегка влажные губы.
– Пить, пить! – просит, требует Антон.
– Может дать глоток-второй? – это спереди женщина предложила. – Воды хватит, пускай не мучается, попьет.
– Ты что, глупая, – одернула ее стоящая рядом. – В грудь человек ранен, дома посмотрим, тогда. Дотерпит, теперь дотерпит. Лежи, касатик, терпи! – это уже ему – Антону.
Опять двинулось небо, зашевелились
Колеса скрипели, было слышно, как тяжело, с сипом, дышали спереди женщины. Туман снова заволакивал сознание, звезды заплясали, закружились, ноги отделились от туловища, перестал чувствовать их, потом и все тело куда-то сорвалось, взмыло вверх – такое легкое, приятное, без капельки боли. Он уже видит себя сверху, с высоты, неловко лежащем в коробе тележки. Ноги свисают до земли, волокутся следом, голова подвернута и прижата бородой к груди; две старушки, зажав руками перекладинку на дышле, почти лежат над землей, упираются, тащат его.
Тележка покатилась с горки, колеса прыгают в ямку, голова Антона бьется об переднюю стенку; резкая боль пронзает мозги, все тело, и он застонал.
– Тихо ты, кобыла старая! – четкий голос накинулся на напарницу.
– Не дрова везем!
– Попридержи, попридержи, подруга, не то колески нас самих задавят, – зашепелявила напарница. – И не лайся, а лучше держи сама. Только ругаться и умеешь. Кобыла, сама ты кобыла. Молись богу, Никифоровна, что еще так помогаю. Сейчас приедем, и все – вызывай ко мне попа Никодима на отпевание.
– Тебя и оглоблей вряд ли убьешь, – незлобиво ворчит подруга. – Ты всех попов в округе перехоронишь, но сама….
Антон слушает перебранку женщин, и уже отличает Марковну от Никифоровны по голосу. Хотя думать долго пока не в силах. Опять пелена перед глазами, состояние между явью и забытьем.
Свет от лампы, что стоит на табуретке у изголовья, больно режет глаза, приходится отвернуться к стенке. Зато хорошо виден потолок – низкий, с необрезных досок с сеном наверху. Значит, он в хлеву. Но почему здесь, а не в доме? И что это за сарай, в какой деревне? Кто вокруг – немцы или партизаны? Этот вопрос главный, он волнует Антона больше всего.
Осматривает себя, с недоумением отмечает, что на нем нет форменной одежды. Поднимает руку – исподнее белье. Пощупал на ногах – тоже самое. Нога, кажется, не болит, а только ноет, крутит, и очень зудит. Да и в груди полегчало – нет той противной разрывающей боли, что запомнилась ему еще там, в поле. И сама она перебинтована чем-то: он чувствует эту повязку. Во всем теле сильная слабость, вон, даже руку еле сил хватило поднять. Хотелось есть. А вот пить уже не хочется. Обрывками в памяти всплывает ковшик с чем-то жидким, пахучим, он пьет из него, жидкость проливается на грудь. Он помнит мокрую грудь. Дотягивается рукой, проводит по ней – нет, все сухое. Потом вспомнил, как его перекатывают с бока на бок, людские голоса, и не только женские, но и мужской. Ему сейчас кажется, что тот, мужской голос, ему знаком, он где-то встречал того человека, виделись они, разговаривали. Додумать до конца сил не хватило, сон опять подкрался, сомкнул веки.