Везунчик
Шрифт:
Прямо перед ним у кровати стояла девочка. Лампа уже не горела, через открытую дверь в сарай заглянуло солнце, осветило ребенка. Две косички с вплетенными в них белыми лоскутками материи торчали по обе стороны головки, рот приоткрыт, глаза заворожено смотрели на Антона. В руках держала тряпичную куклу. То и дело шмыгала носом, и одергивала вниз надетое на нее серенькое платьице. Щербич попытался улыбнуться ей, но смог только скорчить гримасу.
– Бабушка, бабушка! – заметив, что он проснулся, девочка кинулась к дверному проему. – Ожил, ожил! И глазами зыркает!
– Тише,
– Где я? – Антон не узнает свой голос: слабый, срывающийся, хриплый.
– На месте, мил человек, на месте, – бабушка наклонилась, поправила подушку, отвернула одеяло, задрала рубашку на раненом, посмотрела. – Все идет свои чередом, касатик, так как надо. Ты лежи, лежи. Сейчас покушаем, и отдыхай, отдыхай, сынок. Все хорошо.
Она не произносила слова, а ворковала, убаюкивала. Голос успокаивал, расслаблял сознание, нес покой в тело, в душу. Стало хорошо, покойно, как не было покойно уже давно, наверное, с детства, когда был еще на руках у мамы.
– Погоди, страдалец, не засыпай, – шептала старушка. – Сейчас покушаешь. Вот Марковна придет, она у нас мастерица, волшебница. Все что не приготовит, пойдет на пользу тебе, на здоровье. Погодь, погодь, не засыпай.
Антон протянул руку, дотронулся до нее, глаза повлажнели, слеза непроизвольно скатилась по виску к уху, на подушку.
– Вот и слава Богу! – она заметила слезу. – Знать, не только телом, но и душой ты окреп, касатик.
Антон отвернул голову к стене, стиснул веки.
– Ну, как наш постоялец? – Марковна подошла к кровати. Перед собой несла чашку, укрытую полотенцем.
– Ох, подруга, – ворчала Никифоровна. – Человек не умер от ран, так умрет от голода, пока тебя дождется. Ты гдей-то бегала?
– Студила, пустая твоя голова, студила! – соседка поставила чашку на табуретку у кровати. – Пятый день, почитай, не ел, а ты хочешь его кипятком накормить?
Женщины приподняли Антона, подложив что-то под подушку, усадили его, и Марковна стала кормить с ложечки.
– Испей, испей, родимый, это бульончик, бульончик, – шамкала старушка. – Гущи тебе пока нельзя, а вот бульончик – то, что надо!
Антон глотал, не чувствуя вкуса. В горле, в животе как будто зацарапало, шершавым комком прошлось.
– Больно, – показал рукой на горло.
– Ты, может, горячим кормишь? – накинулась на Марковну подруга.
– Вот и больно?
– Ты что, ты что!? Иль я не крещеная, не понимаю, что ли? – обиженно защищалась старушка. – Не ел давно, вот и отвык организм. Пройдет, милок, ты ешь, ешь, не слушай это трепло, – и подносила ко рту Антона очередную порцию.
Никифоровна полотенцем вытирала пролившиеся капли бульона с его подбородка, Марковна кормила, а он глотал. Девочка стояла тут же, с интересом наблюдая за взрослыми.
– Ты теперь отдыхай, мил человек, – старушки засобирались из хлева. – Восстанавливай и здоровье, и силы. А мы к тебе придем, жди нас,
– Иду, бабушка! – Лиза подошла к раненому, долго и внимательно смотрела на него, потом улыбнулась, положила на подушку куклу, и убежала.
К вечеру он уже знал, что находится в Пустошке, которую немцы сожгли до основания в тот же день. Осталось несколько сараев. Почти все жители ушли в лес, только старики не покинули деревню, а ютятся сейчас где кто может. Вот и Никифоровна осталась со внучкой да со своей соседкой Марковной на этом краю села.
Все это поведала Антону Никифоровна, Ульяна Никифоровна Трофимова, как она сама назвалась.
Старушка сидела на краю кровати в ногах раненого. Только что она перевязала ему грудь, ногу, сменила повязки, а вот сейчас вели разговоры.
– Ой, что творилось, страсть Господня! – бабушка прижимала руки к груди, горестно качала головой. – До чего ж люди озверели, Боже ж ты мой! Наши то с села ушли заранее, ну, и ветрели немцев еще на горушке. Полегло – жуть! Мыслю я, почему тебя не подобрали, соколик. А это потому, что бой то сместился в сторону Вишенок, это когда партизаны погнали немцев. А ты в траве и остался. Потом они приезжали, это когда нас спалили, к концу дня, так всех своих собрали, увезли. А тебя, касатик, не заметили в густом бурьяне. Может, и не дошли до тебя, кто его знает? – тяжело вздохнула, сидела, раскачиваясь взад-вперед. – По деревне со своих ружей ту-ту-ту-ту! Все убежали в лес, когда бой начался. А мы, кочерыжки старые, с Марковной в погребе так и просидели, молились Господу. И, правда, обошлось. Хаты попалили, а мы живые. Да и сараюшка уцелела. У других и того нет, до зимы вряд ли что построят, а нам незачем гневить Бога: крыша над головой есть. Утеплим травой, землей, щели залатаем, дед Ефим печку какую-ни какую сварганит, ничего, милок, перезимуем!
Старушка замолчала, поджала губы, горестно вздохнула, поправила одеяло на раненом.
– И кто это придумал войны? Вот глупые люди! – Никифоровна сбегала до дверей, проверила – не идет ли Марковна с ужином для Антона. – Знать, умаялась сильно подруга, что так долго ее нет.
Это ж мы недавно пришли с того поля, где тебя нашли, – перекинулась она на другую тему. – Товарищ-то твой так и остался лежать в поле. Птицы уже налетели, глаза повыклевали, твари поганые. Не по-христиански это, не по-человечески. Вот мы и сбегали, Ефим ямку рыл, в тряпки замотали, да и погребли как надо, по-людски.
Антон лежал, молча слушал свою спасительницу, смотрел на ее морщинистое лицо, старческие, сухие руки с прожилками от тяжелой работы, на все ее такую худенькую, высохшую, сгорбленную, и ему захотелось взять и прижаться к ней, почувствовать себя маленьким, каким он себя и чувствовал перед этой старушкой.
– Что с тобой, соколик? – бабушка заметила повлажневшие глаза Антона, наклонилась над ним, внимательно посмотрела на его бледное лицо, приложила руку ко лбу. – Неужто хуже стало, страдалец? – забеспокоилась, заволновалась, засуетилась над раненым.