Видения Коди
Шрифт:
Дороги, какие Коди Помрей ведал на Западе и по которым позже с ним ездил я, все были теми неимоверно пугающими двухполосными ухабистыми с канавами по обе стороны, тем бедным забором, той оградой выгона дальше, может, печальным отрезком земли, волосяной головою травки на коме песка, затем нескончаемый выпас, ведущий к горам, что иногда принадлежат другим штатам – но той дороге всегда, казалось, судьба трясти тебя в канаве, потому что горбится она куда ни кинь, и ощущенье такое, будто машина катится по боковому углу, наклоненному в канаву, ухаб на дороге в ней тряхнет – как следствие этого, по Западным дорогам ездить одиночее, чем по любым другим. Длинные перегоны прямо впереди, а в субботу вечером можно видеть машин пять за следующие пять миль, что едут тебе навстречу, всякие фары мельче и создают эту иллюзию воды на дороге, когда они так далеко, что огни впитываются. Вероятно, ночным туманом целиком или что он там на самом деле такое – мираж ночной езды по огромным плоским пространствам – Коди, как и все прочие, кто по такому ездит, высовывает в окно локоть, и он в особенности с его толстой мускулистой благородной действенной (как шеи великих водителей автобусов) шеей выглядит за баранкой спокойным и расслабленным и совершенным, когда выглядываешь ему через плечо на дорогу, что ночью показывает лишь часть себя, причем самые заметные тут – пятимильные фары, едущие тебе навстречу – въезжающие в Денвер на субботнюю ночь – и прокос, бокоплещущий мах огней машины, ловящий канавы по сторонам и часть хребта, что перегибается над тобой, складываясь, всасывает ограду, как море мимо волнолома к дороге, проявляя покинутые пучки кустовых злаков на кочках сухой мертвой земли, мелькающие мимо в ночи быстрой смазанно опахивающей чередой, а сразу за ними, ты знаешь, есть, или пребывают, края земли, вымахивающие по равнине, громосцепленные, пустыня, над сусличьими норками, над кустарником, сухостоем, камнями, крохотнейшими гальками, отражающими крупнейшие звезды (которые на самом деле галактики), пока неизбежные столовые горы, оканчивающие Западные горизонты, не подадут хоть какое-то указание на то, что у мира на самом деле есть контуры, а плоскота должна закончиться – это мелькает мимо, звезды далеки, если погасить огни машины, увидишь то, что ощущаешь – Коди ехал так в ту ночь восемьдесят миль и ездил к тому же многие разы, на север, юг, восток, запад, и весь целый час был совершенно неподвижен за рулем и в среднем набирал едва ль не чистые 80 м/ч в бестранспортных глухоманях, если не считать городка, пока парняги болботали и пили пиво, и отправляли банки блямкать следом в черной пропасти.
Теперь девчонки. Дом располагался на путях Объединенной Тихоокеанской железной дороги под водяной цистерной на углу компашки заброшенного вида зданий, включая одно запасное (этот Англо-Север и его дураки-норвежцы захватили Моби-Дика! поймали его спустя сто лет!), церковь из вертикальных досок и громадную небесноустремленную сливочно-белую силосную башню с названием разъезда на ней, унылое место, не годится даже поссать тормозному кондуктору, когда поезд остановится и станет заправляться водой, пополнять уголь, баки, угольные желоба. Дом был несколько закопчен от железной дороги, следовательно, оконные рамы в нем намеренно выкрасили ярко-красным – бурый ошкуренный гонт по стенам и на крыше, те, что на крыше бледно-зеленые – обветренная древняя серая кирпичная труба торчит с заостренной крыши – деревянное крыльцо, превращенное спереди в пристройку, серое дерево, полно велосипедов, стульев, наружных защитных дверей с крюками для подъема, не ручками – а позади прилежащие флигели все меньше и битее упорядоченной чередою, места, куда складывать ботики, калоши, зонтики –
Стояла субботняя ночь, и случись поезду прогрохотать мимо, пришлось бы придержать все, что делаешь, чтоб замерло, и ждать. Две девушки были не вполне обычной американской девчачьей командой из красотки и уродины, поскольку в этом случае старшая была сама крайне привлекательна, вот только приходилось вглядеться либо же быть знатоком, чтобы определить, что если тебе сегодня ночью хотелось лишь страстного совокупленья, реальной зубоскрежещущей страсти в черноте, эта, которая постарше – кто решительно отворачивалась от всех, словно была школьной училкой, кому такое приказано, но лишь в точности с таким сортом строго налагаемой самодисциплины, что была до того жалка и так туга, что ты знал, ей суждено взорваться, и когда так и случалось, там было б неплохо оказаться мужчине, чтобы перехватить содержимое деянья – Вот Коди, хоть ему и было в то время всего пятнадцать, заметил это в ней первым делом, потому что у него в привычке было выносить суждения как можно более немедленно, чтобы не тратить антимоний на обычное «здрасьте, как поживаете, я Джо, он Билл, хи-хи» невежество – в тот же миг, как соступил с темного поребрика машины, встал на глинистом дворе (в той части Вайоминга прошел дождь) и увидел двух девушек, стоявших перед натиском, про который они знали, что он при эдаком грузе в машине случится, Коди принял решение – просто, кто лучший. Девушка помоложе по имени Мари была эпитомою миленького маленького сексуальненького мясного котелка меда, золотые и сияющие волосы, какие видишь на иллюстрациях девушек «Кока-Колы» у фонтанчиков с равно хорошенькими розовенькими мальчоночками, и до того оно так, до того оно поразительно, что парням этого хотелось немедленно, они до ужаса страшились того, что видели, как оно пялится им прямо в лицо, синица в руках – пухлые ручки, что дарят обещанье подлинности двух прекрасных сисек, какие топорщились из восхитительно мягкого кашемирового свитера, и арки бровей и пухлый маленький глупенький жопненький ротик. Но начну сызнова.
Они добрались до дома, где были девушки, ровно в девять часов. Располагался он практически прямо под цистерной О. Т. железной дороги, что рядом и левее проходила мимо той темной грязи, что словно стряпня палитры художника после кратного дождя, черного цвета, какой художник берет изобразить ночь, мрак, может, зло – а дождь прошел только что, когда мальчишки подъехали, и Коди заглушил мотор на чем-то вроде подъездной дорожки, покрытой темной железнодорожной соплепочвой. Судорожная луна – вот все, что осталось от дикого света всего того дня (бильярдных щелочек света, багрянцев поля с выкидышем и железно-стружечных небес), и теперь никто ничего уже не мог видеть, за исключением очертаний дома, в нем несколько бурых огоньков, да висячий шар-подвеску уличного фонаря не через дорогу, а через всю пласу грязи, что могла бы представлять собою перекресток, футбольное поле, площадь, поскольку на другом ее краю едва видимой стояла старая деревянная церковь с вертикальными досками и пряничными свесами крыши, за нею еще смутней в лунном подземелье чокнутая громадина ввыськачкой пшеничной силосной башни, выкрашенной в чумовой алюминиевый и тлеющий, будто июньский жук во тьме равнин, что, казалось, начинаются сразу же за нею, а на самом деле окружали все, о чем я говорю – дом, росчисть, цистерну, рельсы, лампу и несколько дальнейших указаний на городишко за фонарем на дороге – в одной полой туманной карусели дикого черного пространства лошадки так близко друг к другу, что меж ними успеваешь что-то заметить, лишь когда указывает тебе отдаленный свет, огонек на железнодорожной стрелке или дорожный прожектор, или аэропортовая башня в другом округе, или самое верхнее мерцанье антенны в Шайенне или какой бы то ни было радиостанции.
Джонсон, подобравший одну из девчонок в Шайенне за несколько недель до этого, и добившийся своего, ткнулся сперва в наружную штормовую дверь, покуда все остальные стояли вокруг, с пивом, виски, с чем не, как алтарные служки, но с гораздо более значительными муками совести и с шевеленьем у себя в кишках, какое чувствуешь в доме терпимости, когда тебе велят обождать девушку, как вдруг ты слышишь шаги на высоких каблуках, что приближаются по коридору, и тебе открывается вид на ноги, подвязки, бедра, трусики, груди, горло, лицо, волосы подходящей женщины – Точно так вот они и чувствовали, когда Джонсон отстегнул наружную дверь с тою тонкостью большого и указательного пальцев, что потребна для подобных приспособлений, и как будто он расстегивал бюстгальтер с выпирающей спины дома. Дикие детки открыли дверь; много спотыкались о всякое на полу веранды, но Коди и мечтать не мог, что одна из чокнутых хихикающих девчоночек, кого девки отправили открывать, пока они начесывают последнюю волну, была Джоанной Досон, его будущей женой. В Америке всегда две девушки, и одна всегда старше и уродливей другой, вот только в этом случае точнее было бы сказать, что одна была моложе и милее другой, потому что девушка постарше – Вивиан, что-то вроде подтянутой рыжей со сравнительно короткими волосами, в дангери, дуэнья двоих, а любой, кто поглядел бы на девушку помоложе, сказал бы, что ей такая и нужна – Вивиан была в самом деле хорошенькой, и для Коди, которому исполнилось только пятнадцать, более всего предвещала страстных оттягов, когда он вошел и все смерил взглядом за одну секунду (обратно) «надо было присмотреться» или, скорее, тут, снова, он увидел, что ей полагалось беречься всего, и из-за этого, а может, приходилось, что вся ее жизнь была привычна к изображенью суровости, как у учительницы средь безответственных элементов, элемент этот год за годом теперь становится жизнью вообще, и потому он инстинктивно осознал, что эту сливку пора срывать, прежде чем в нее навсегда впитается Пуританизм, и она превратится в старую Лесбическую деву. Помимо дангери, на Вивиан были мокасины и синяя мужская рабочая рубашка, стираная-перестираная и ныне выцветшая и сделанная на вид под женскую лишь крестиком, что болтался над веснушкой в маленькой горловой ямке у основанья ее испуганной шеи: наряд, показывавший, что по дому и двору она весь день много чего делает и скачет куда-то на лошади, но нынче вечером, кажется, с ее стороны эта дикая вечеринка с обжиманьем, которую через Джонсона устроила ее младшая двоюродная сестра, также уступка. Мари, помладше, была оживленной блондинкой, которая, как правило, носила широкие блестящие кожаные ремни, обычно красные, что подчеркивали то место, где тончайшая часть ее талии уступала размаху белых бедер, что, должно быть, оттуда и до пальчиков ног смотрелись колоннами, если б вы заглянули ей под юбку, покуда на ней ремень. Еще лучше, лучше некуда, и все по причине, о которой никто из парней даже не догадывался или даже не пытался слепить у себя в уме представление, Мари носила очки – в темной оправе, очки эти сообщали ее сливочно-белому лицу и розовым естественным губам с лишь чуточкой пушка от бакенбарда, что локоном спускался ей по скуле, ту цену, что они могли себе позволить, без них она отпугнула б их в формальные лагеря полного эго-подхода, какой американские мальчишки применяют для своих Лан Тёрнер в розовой бальной зале земли, применяют к своему представленью о том, каково это – делать Лану Тёрнер и Эйву Гарднер, и тому подобных. Такой же подход они применяют к начальству, когда выходят искать себе первую работу белого воротничка. Мари была дикой маленькой штучкой, которая читала книжки и Достоевского, и довольно Д. Х. Лоренса, чтобы стать в десять раз агрессивней, нежели неуклюже шаркающий робкий мальчонка, какого могла бы встретить в этом запущенном районе мира вне зависимости от того, приезжают ли они из Денвера или живут всего в паре телефонных столбов от нее. Девушки эти были двоюродными сестрами; Вивиан – дочь худой одеревенившейся женщины в очках, чей портрет стоял на пианоле; Мари гостила месяц, приехала из Киллдиэра, С. Д. [19] Гостила тут и одна из трех детишек – маленькая Джоанна, из Денвера, чей отец, легавый в Санта-Фе, дожидался ее ежегодного визита из общего матриархального Колорадо. Большой Дылда Бакл сидел на тахте среди прочих, Уотсон по одну сторону, Джонсон по другую, с огромной прекрасной искренностью, от которой Мари вынуждена была изменить внутренние свои планы на ночь, потому что ее привлекла именно симпотность Джонсона, и потому она решила устроить эту вечеринку, что бы там ни произошло, симпотность, которой Бакл обладал в больших и нежнейших пропорциях —
19
Северная Дакота.
Эти воображенья привели меня назад к моей единственной и первоначальной цъели.
Грязные старые подгляды. Эти грязные старики на Таймз-сквер, которых мы все ненавидим, кое-кто из них пытается сделать мальчиков, не только девочек, и они уродливейшие старые развратники, от них поневоле вспоминаешь арабскую поговорку «Молодуха бежит старика» – они носят шляпы, зачем все время носить шляпы! – ошиваются у входов в подземку, маленьких книжных магазинов, библиотечных парков, шахматных галерей – рыщут туда и сюда – некоторые до того безвредные, что не замечаешь, что они такое, покуда не останавливаются перед тобой (скажем, когда опираешься на зданье), стараясь выглядеть как бы между прочим, однако отчего-то с их грязными старыми твердоштанами, направленными на тебя, словно сглаз, худу, нацеленное на человека, идущего вниз по Дофин-стрит умирать – Тем не менее у нас с Коди та же душа, и мы знаем, что они делают, мы с ними стояли у окон грязных киношек с одного побережья до другого – Ну и вот потому, все это была лишь оправдательная преамбула, и я добавлю (по крайней мере, своих собственных) дурацких оттягов: (анчоусы с каперсами в оливковом масле так питательны, что забивают горло, так солоны, что давишься, так крепки, что, кажется, проникают сквозь жесть банки и дают ей вкус, пока сама жесть не становится на вкус солонее любой соли, металлической солью, солью Армагеддона) – (это пример из еды) —
Нас с Коди непрерывно интересуют картинки женских ног – маленькие черно-белые книжечки, затиснутые средь многих в витрине книжного на Таймз-сквер или Кёртис-стрит, влекут нас поглядеть штуку в мертвенном белом, как-то интересует нас больше цвета, в черном и белом бедро еще белей, фон еще темней и злей —
Коди говаривал: «Возьми эту картинку, я ею уже попользовался». У меня есть портретики Рут Мейтайм (знаменитой холливудской актрисы) и Эллы Уинн, и я это обожаю – что за неимоверно славные сиськи у Рут, одна лямочка ее костюма спустилась, другая хлипка, они очень низко тянутся, потому что груди у нее низкие, тяжелые и сильно тем самым растягивают лямку еще дальше (ах лямочка моя!) – ее левая грудь занимает меня на тротуаре Таймз-сквер на пять безымянных бессознательных минут, и не сама грудь ее притом, а просто ее картинка, такая она обширная, тяжелая, три пятых скрыто, что лучше любого другого процентного соотношения, соску не грозит высунуться, а грозит тому рубежу, на котором мягкий томливый выступ может всплюхнуться наверх, чуть ли не наружу – Элла сокрыта, как полагается, видна богатая восхитительная мягкая живая долинка, а затем бугор ткани, следующий священным контурам, которые знаем мы все – но у Рут оно так, словно бы Элла была стриптизеркой, которая начинала представление, а Рут шла следующим шагом – приспускала ткань, но лишь один ее край, и значит, вместо являемой одной четвертой верхней левой части груди (с долинкой) мы теперь видим расширяющиеся три пятых полной верхней части груди с долинкой – Ах, те роскошные груди – я стою средь истовых грязных стариков мира, жую резинку, как они, с ужасным бьющимся сердцем – Едва в силах думать или держать себя в руках – я даже знаю, что это бесконечно восхитительней, нежели трогать саму грудь Рут (хоть отдал бы что угодно за такую возможность) – Но еще, еще про саму грудь – всю свою жизнь я грезил на груди (и, конечно, бедра, но сейчас мы говорим о грудях, придержите свою Венеру, мы говорим о Марсе, а также воды свои, мы говорим о млеке) – неприличные журналы мальчишества становятся религиозными публикациями мужчинства – прекратить шутки – один рывок за ту ткань, и огромная грудь с плюхом вывалится, вот какая штука меня здесь удерживает и всех этих распутников заодно, некоторым девяносто, держит нас в плену и особенно потому, что мы знаем, такого никогда не случится, это лишь картинка, но ЕСЛИ Б! – Случись так, великолепная прыгучая желе-подобная белая-как-снег странная Рут-личная грудь с безымянным, но красноречивым соском, что расскажет нам все, что нам нужно знать (точный сосок этот скажет нам больше, чем вся история жизни Рут: «По салонам красоты Бруклина во время Второй мировой войны странную энергичную молодую даму начали замечать персонажи, который частенько наведывались в такие места днями и ночами, и даже случайные посетители…» – первый же взгляд на это, и мы наконец увидели ее душу, ее совершенство и несовершенство ее, ее исповедь, ее тайный девический стыд, что лучше всего, чего мы хотим) и всё, о чем мы целую свою жизнь задавались вопросами насчет Рут, говоря о Рут как о женщине, которая привлекла наше внимание только своею славой, картинками, мужьями, и если она недовольна, то сама в этом и виновата, я ж не просил фотографировать три пятых ее живой груди, которые хочу втиснуть себе промеж губ, она сама предложила, и я уверен, бог вознаградит ее за это – Ах та грудь! она такая непарадная, она с нею просто пошла купаться, волосы у нее влажны, она режет тортик на яхте Оррина Уинна, Эдгар Боунз, идиот, миленько мужествует обок ее – рот ее скроен в то, что должно изображать улыбку, а на самом деле огромный кус желанья и содрогающегося чувственного огорченья (она действительно режет торт), и зубы у нее – как мои зубы, когда я подношу носик маленькой котейки к своему – Картинка эта черно-белая, эта грудь сера – в сером для меня больше реальности (и для Коди тоже), потому что я вырос на балконах дешевеньких киношек. Ах святые контуры, известные всем нам, мужчинам – Теперь, не оставляя этого, давайте обратимся к коленям. У Эллы колени виднеются – У Рут они под полотенцем. Вот все мы, распутники, обращаем обширные, рокочущие вниманья в теле но без военной музыки и без отдания чести, и без флага, если не считать Креста и Костей, на колени Эллы Уинн – они скрещены, что было б бессчастно, если б не будучи так маленькой миленькой ямочкой, что образовалась назаду верхней коленки – Я имею в виду под ногой (сладкой гладкой подногой, как брюшко теплокровной рыбы, но гораздо лучше). Ямочку эту, что есть просто складка между какой-то заднеколенной плотью и гладкостью внутреннего нижнего бедра, особенно стоит отметить, поскольку она, как ничто другое не могло бы, подчеркивает основную черту, коя есть самая нижняя часть колена, того колена, что перекрещено – великолепная штука про это колено в его глянцевитости, указывающей на текстуру плоти этой девахи и дальнейших текстур внутрь от глянцевитости (вновь бьется мое сердце!) к областям бедра, глубже, больше слепит, больше кружится голова, как в гору карабкаться, покуда сады ее души не станет слышно, и тебе не будет дадено право поглядеть ей в лицо вдоль и среди гор, чтобы увидеть, что за выраженье на нем рядышком с длинными прекрасными волосами в большой ленте – мы, распутники, уже на самом деле насилуем бедную девушку, в то время как крутая Рути не дала нам и половины такого шанса и угомонила нас, и мы вспрыгнули на ее подругу в трусливом возмездии. Мы бросаем взгляд на Оррина Уинна, как будто знали его вечно и узнаем его с улыбкой, то есть, признаем, что взгляд он устремил на воробья, т. е. сиську Рут, а не на Эдгара, как можно было б решить, если не смотреть пристальней, а Элла, такого не подозревая, улыбается тортовому ножику, хотя само по себе это странно и, быть может, бесконечно более садистично, чем Рут и ее скрипящие зубы – но Элла вообще милая малютка, и хотя мы все только что ее изнасиловали, по меньшей мере пригрозили так поступить, мы не хотим причинять ей вред. Мы также задаемся вопросом, бывали ль у этой четверки оргии и обмены, и честно надеемся на это, как могли б надеяться, к примеру, на Мир Во Всем Мире.
Мертвенные большие изображения огромно-ляжечных бурлесковых девах на перекресточных газетных ларьках днем и ночью вынуждают нас задерживать тротуарное движение. Следующей моей остановкой должна быть Франция (открытки на бульваре?) – но дальше и позже.
Так
20
Денвер и Рио-Гранде.
21
Зд.: купно (фр.).
Сунувшись в карман этим вот жестом, пальто за ним разлетелось, глядите – Коди спешит в сердце Денвера с тем же блеском в глазу, какой видишь на крыльях блестящих новеньких автомобилей, только что выметенных пылью из того старого домосвет-отражающего гаража, но ныне подмигни-ка дикому неону Главной улицы; глядите, вот он, иногда в такой большой спешке, что, казалось, светофор щелкает зеленым только ради него и какого бы ни было кореша рука об руку, головы в беседе толкают друг дружку, с кем он промахивает мимо, мигнув за-угол в исчезанье каблуков, чтоб им не пришлось вообще останавливаться, а рассекать прям к самой бильярдной, уровни разговора соответствуют заводной радости, трам, бам, объемистые болтуманы хлещут взад, как пузыри диалогов, растворяющиеся в зимнем воздухе, зрелище (опять), какое маленький Коди частенько выкапывал из одинокого Жаворонкового зимнего окна своего бедного бродяготца, скрипящего в старых креслах за наблюдательнопостовым пыльным стеклом; может, когда несется он, ожидающая автобус девушка, (снова), ноги враскоряку, наблюдая за ним вдруг с этим змейским сексуальным любвеподобным взглядом, и пацан говорит себе самому: «Так вот чем они занимались все это время, большие парни и девушки (черт, черт, ты глянь, как этот „кадиллак“ со светофора рвет!)», девушка, стоящая под конфетно-полосатыми навесами пятерочек-десяточек позднего субботнего дня в октябре, в темных очках, обыкновенная высокаблучная деваха из центра Денвера; глядите, Коди Помрей старается поспешать в сердцевину великого денверского вечера, который ему отыщет очевидное средостенье в бильярдной, где иногда час так ревущ, что с открытой заднею дверью Тремонтского салона виден целый квартал бильярдных сквозь два заведенья, как смотреть в бесконечное зеркало, сплошь киепалки, дым, зелень; мастырится пронзить сердце ночи или быть пронзенным, но вечно промахивается, потому что отнюдь не в бильярдной или в центре города подале, где краснокирпичные стены уводят дальше, сияя от черностоечных неонов в невыразимые тайные блескучие центры, где все, должно быть, происходит или, на худой конец, предлагает видоизмененное указанье на то, куда за ним идти, показывает вдоль по какому длинному темному проезду и бульвару с его безымянным позабытым углом (Бар «Лис и Охота»!), где неоновый огонь, запрятанный за дальнейшими зданьями, шлет ауру приглашенья и призывает мужчин прийти и совершить мотыльковый подлет (как героев Драйзера, кого он швырял, как жуков, о летние сетчатые двери, о грустные изощренности и возбужденья в огромной темноте Америки, умалюм, умалюм), а вместо этого вся ночь и всё, что она когда-либо кому-нибудь давала, кроме смерти и абсолютной утраты, должно быть найдено в двенадцати-тринадцати футах у Коди над головой, пока несется он, весь сплошь глаза, в бильярдную, либо с Уотсоном, большим Вергилием Бильярдной Ночи, с кем он делит ту же мантию утонченного рассеянного воодушевленья, о котором все прочие тупят, акула и мальчик его, звезды гостиных интервью в полночь, вроде Майлза и Ли Коница, что заруливают вместе в бар, либо, скажем, с Айком и Хэрри Труменом, либо со мной и мальчиком моим в профсоюзный зал в трех тысячах миль от дома, либо один, жаждая; в двенадцати-тринадцати футах вверх по краснокирпичной стене и едва за угол в междомовой проулок, столь трагический и спрятанный от города, прям там, виденье, какое получишь, какое там есть.
Чтобы подчеркнуть, что это субботний вечер, некоторые люди приносят коробки шоколада, которые покупают в бедных битых аптечных лавках, где подкладные судна и бандажи в витринах, думая, что ленточка, и залитая лунным светом индейская дева с бусами, только на сей раз (потому что имеют дело с дамскими вкусами и нёбами, не с грубыми промежностями лягашей) никакой груди, оттого-то это субботний вечер поистине; субботний вечер, от которого всё совершенно иначе, покуда идешь мимо аптечной лавки, а тебе нечего делать, и, может, угрюмое отсутствие интереса, видишь рекламку шоколадного батончика в витрине – те же самые коробки, что, бывало, несли на себе еще более вычурных индейцев и женщин в еще более длинных бусах, обрамленных еще более серебряным лунным светом – даже имена по-субботне-вечернему печальны: «Пейдж и Шо», «Шраффт» итакдалее, и все это связано со смыслом субботнего вечера так же, как старые сифилитические фильмы Двадцатых, где показана парочка, вся расфуфыренная в вечерних нарядах, спешит к окраине в безумном сверканье огней на вечеринку (где они подцепят триппер или сифак и позже, после того, как завершится воскресная ночь, заключат пакт о самоубийстве в обычной будничной одежде —) (то была действительная кинокартина, которую я видел, и не Тридцатых фильм, потому что я видел ее в Тридцатых, и даже тогда, в мои двенадцать лет, мне было непонятно, до чего стар этот фильм). Конфеты в причудливых коробках, шоколадные, единственное, что аптечная лавка, не торгующая больше ничем съестным, согласна продавать, серьезные аптеки без кранов с газировкой продают шоколадные батончики; фонтаны газировки с мороженым, причудливых разновидностей, что свое собственное мороженое делают и батончики, и у них кафельные полы и банки с твердыми леденцами, все безупречно новехонькие и изощренные, как, можно себе представить, выглядела старая Вена, а еще они продают конфеты в коробках, у них их большие витрины, всех марок, и коробки с их золотою укладкой и лентами, и чудными буквами ловят меня за сердце, когда я говорю с этим невыразимым осознаньем, что сейчас субботний вечер – не только потому, что beau [22] может приложить руку к козырьку у унылой двери и вручить такую коробку, или потому что в окне аптечной лавки, иначе состоящем из подкладных суден и резиновых изделий, лавандовая коробка конфет обитает человечно, сладко, бог-знает-как-то, умильно, уныло, и единственный, кто замечает субботним вечером аптечные лавки, по необходимости один и одинок, но поскольку в темноте и сверканье субботнего вечера (особого рода, от которого железные пожарные лестницы по бокам театров еще более смурны) коробки шоколадных батончиков означают сидеть дома, несмотря на празднества повсюду так называемые, означают безмолвную тягу протянуть руку через пропасть и в нежном себе-потворстве, словно у дурцефала на другом краю города за задернутыми шторами, что шлепает густые шоколадки себе в рот одну за другой, слушая, я бы сказал, не Хит-Парад, а танц-парад субботнего вечера, отдаленные оркестр-вещанья, что есть у большинства сетей (покуда хозяйка дома гладит свежую благоуханную стирку), ты в халате и тапочках, предпочтительно китайского стиля, со смешилками в руках. Но субботний вечер лучше всего отыскивается в краснокирпичной стене за неонами, теперь она бесконечно унылей обычного, как железные пожарные лестницы на слепых сторонах стен великих жирных залов, что присели на корточки, как лягушки в деловитой недвижимости, по субботним вечерам они гораздо унылей, отбрасывают более безнадежные тени. Субботний вечер – это когда то, что неотступно преследует нас превыше речи и нагромождений наших мыслей, облекается вдруг прискорбным видом, что вопиет быть усмотренным и замеченным со всех сторон, и мы не можем ничего с этим поделать, да и Коди не мог; и по сей день он, старше и столько лет спустя, ходит ныне одержимый призраками по улицам субботней ночи в американском городе, а глаза у него вырваны, как у Эдипа, который видит все и не видит ничего от мук того, что жил и жил и жил и по-прежнему не знает, как исторгнуть из жалкого мира и публики вокруг хоть какое-нибудь слово похвалы чему-то, что вызывает у него благодарность и заставляет плакать, но остается незримым, отчужденным, правонарушительным, самодовольным, не недобрым, а просто тупым, сами улицы, сами вещи жизни и американской жизни, и лица, и надежды, и потуги самих людей, кто с ним в скрежетзубовной карте земли произносят гласные и согласные вокруг ничто, они кусают воздух, сказать нечего, потому что не можешь сказать то, что знаешь, это пустота, Демосфеновой гальке пришлось бы упасть слишком уж далеко вниз, чтобы стукнуться о такое вот дно. Иногда, совсем далеко от города, скажем, во многих милях от Восточной Колфэкс, Коди, дожидаясь автобуса или попутки, видал дальнее ржавое свеченье неонов в центре города, и ему до того не терпелось тут же туда добраться, что, задрав подбородок к цели своей, он быстро шагал в такой пылкой озабоченности туда-дойти (в карманах пальто кулаки его прижаты к бедрам для скорости), он был бы как человек верхом на колесе, плоская деревянная кукла, которую держишь в руке, а ногам сообщаешь размытое крученье, потому что во многих милях от центра города это как внезапная трагедия, какую я ощутил однажды на День благодаренья в Лоуэлле, когда родня решила пойти в кино, и хоть это было самое крупное событие, какого я и желать бы мог, я сказал, что придержусь своего обычного по четвергам вечернего занятия по гимнастической разминке в АМХ, однако стоило мне подойти к ступеням А, не успел еще старый «плимут» моего отца исчезнуть в подмиге красного огонька, столь же возбуждающего, как красные неоны против зданий на Кирни-сквер и ресторана Цзинь Ли пятью кварталами дальше и за углом которого чумово, знал я, блещет театр, я осознал, что теперь Благодаренье и в спортзале никаких занятий нет (и потому я побежал сквозь напрямки железнодорожных канальных мостов среди картонных коробок и гор фабричноветоши, синей от красителя, прямиком к красным стенам киноулицы, как будто, схватившись за горло, лишь там мог утишить ужас, что вдруг приподнял меня в воздух в грезливом осознанье того, что я умру), Коди, чувствуя себя так же при меньших порывах, скорее всего и, может, тратя свой впустую, проматывал последний дайм на дикую развратную поездку на трамвае, что повергала его вниз, и он бежал к бильярдной, а там никого не было, закрыта на ремонт или Благодаренье, и вечно, пока стоял он на тротуаре под краснокирпичной неонной стеной, думая, отдумывая, из-за угла выворачивал легавый крейсер с сияющей антенной и рыком радио, и он отворачивался, он шел дальше, он спешил вот к этому, и всегда ни ради чего больше вот этого.
22
Зд.: герой-любовник (фр.).