Виктор Суворов: исповедь перебежчика
Шрифт:
— Ты что сегодня ночью делаешь?
— Сплю.
— С кем же ты спишь, Суворов?
— Один.
— И я одна, — вздыхает она.
Она переступает порог и вдруг оборачивается ко мне. Глаза жгучие. Лицо чистенькой девочки-отличницы. Это самая коварная порода женщин. Ненавижу таких».
Танечку свою я встретил в разведывательном отделе штаба Приволжского военного округа. Ей девятнадцать стукнуло — яее захватил.
— Она тоже разведчица?
— Ну а как же? Татьяна сохранила верность не только мне, но и в каком-то роде системе, в которой она, совсем девчонка, работала. Ступила Танюшка на эту стезю юной, а в двадцать шесть лет оказалась со мной в
— …который держал тебя на работе…
— «…такого мерзавца?». Допустим, я и вор, и деньги присваивал, и пьянствовал. Меня когда спрашивают: «А что против тебя еще не придумано? Уже вроде все возможности очернения исчерпаны», — я отвечаю: «Ребята, это неисчерпаемо. Могли бы венерических болезней подбросить (типа, у Суворова давно нос провалился), приписать скотоложство во время дипломатических приемов».
— …с козой английского резидента…
— Ага. С подставленной — вот это была бы уже полная чаша. Допустим, я и впрямь такой полудурок и прочее — кто же меня в академию-то забрал? Ну, хорошо: давай согласимся с ярлыками, которые мне навесили, — тогда получается, что у меня была «лапа».
Ой, недавно читал, полковник КГБ пишет: «Он в одиннадцать лет в Суворовское училище поступил» — и между строк: такой, дескать, молокосос, а уже пристроили — ну, прямо коррупция! Я говорю: «Отлично, но надо же было указать в той книженции: а остальные поступали во сколько? В пятнадцать-шестнадцать? И что же я между ними делал? Меня по особой программе учили или как? И когда они все курс обучения в восемнадцать лет завершили, меня что же — по второму разу оставили?».
Всезнающие оппоненты «свет проливают»: Воронежское суворовское военное училище расформировали, а меня папочка (так и написано: «папочка») в Калининское суворовское перевел. Я радуюсь: «Здорово! Мой папочка — отставной майор из Черкасс: ну конечно, он переместил меня прямо в Калинин.»
— …по огромному блату…
— «…а чтобы не скучно было, отправил туда следом три роты воронежских кадетов да профессорско-преподавательский состав с семьями, причем всех обеспечил квартирами».
«Мне плохо.
Мне совсем плохо.
Подобного со мной никогда не случалось. Плохо себя чувствуют только слабые люди. Это они придумали себе тысячи болезней и предаются им, попусту теряя время.
Это слабые люди придумали для себя головную боль, приступы слабости, обмороки, угрызения совести. Ничего этого нет. Все эти беды — только в воображении слабых. Я себя к сильным не отношу. Я — нормальный. А нормальный человек не имеет ни головных болей, ни сердечных приступов, ни нервных расстройств.
Я никогда не болел, никогда не скулил и никогда не просил ничьей помощи. Но сегодня мне плохо. Тоска невыносимая. Смертная тоска. Человечка бы зарезать!
Я сижу в маленькой пивной. В углу. Как волк затравленный. Скатерть, на которой лежат мои локти, клетчатая, красная с белым.
Люди в зале веселые. Они, наверное, все друг друга знают. Все друг другу улыбаются. Напротив меня четверо здоровенных мужиков: шляпы с перышками, штаны кожаные по колено на лямочках. Мужики зело здоровы. Бороды рыжие. Кружкам пустым на их столе уже и места нет. Смеются. Чего зубы скалите? Так бы кружкой и запустил в смеющиеся рыла. Хрен с ним, что четверо вас, что кулачищи у вас почти как у моего командира полка — как пивные кружки кулачищи.
Может, броситься на них? Да пусть они меня тут и убьют. Пусть проломят мне череп табуреткой дубовой или австрийской кружкой резной. Так ведь не убьют же. Выкинут из зала и полицию вызовут. А может, на полицейского броситься? Или Брежнев скоро в Вену приезжает с Картером наивным встречаться — может, на Брежнева броситься? Тут уж точно убьют.
Только разве интересно умирать от руки полицейского или от рук тайных брежневских охранников? Другое дело, когда тебя убивают добрые и сильные люди, как эти напротив.
А они все смеются.
Никогда никому не завидовал, а тут вдруг зависть черная гадюкой подколодной в душу тихонько заползла. Ах, мне бы такие штаны по колено да шляпу с пером! А кружка с пивом у меня уже есть. Что еще человеку для полного счастья надо?
А они хохочут, закатываются. Один закашлялся, а хохот его так и душит. Другой встает, кружка полная в руке, пена через край. Тоже хохочет, а я ему в глаза смотрю. Что в моих глазах — не знаю, только, встретившись взглядом со мной, здоровенный австрияк, всей компании голова, смолк сразу, улыбку погасил. Мне тоже в глаза смотрит. Пристально и внимательно. Глаза у него ясные. Чистые глаза. Смотрит на меня. Губы сжал. Голову набок наклонил.
То ли от моего взгляда холодом смертельным веяло, то ли сообразил он, что я себя сейчас хороню. Что он про меня думал, не знаю, но, встретившись взглядом со мной, этот матерый мужичище потускнел как-то. Хохочут все вокруг него, хмель в счастливых головах играет, а он угрюмый сидит, в пол смотрит. Мне его даже жалко стало. Зачем я человеку своим взглядом весь вечер испортил?
Долго ли, коротко ли, встали они, к выходу идут. Тот, который самый большой, последним. У самой двери останавливается, исподлобья на меня смотрит, а потом вдруг всей тушей своей гигантской к моему столу двинулся. Грозный, как разгневанный танк. Челюсть моя так и заныла в предчувствии зубодробительного удара. Страха во мне никакого. Бей, австрияк, вечер я тебе крепко испортил. У нас за это неизменно по морде бьют. Традиция такая.
Подходит. Весь свет мне исполинским своим животом загородил. Бей, австрияк! Я сопротивляться не буду. Бей, не милуй! Рука его тяжелая, пудовая, на мое плечо левое легла и слегка сжала его. Сильная рука, но теплая, добрая, совсем не свинцовая. И по той руке вроде как человеческое участие потекло. Своей правой рукой стиснул я руку его. Сжал благодарно. В глаза ему не смотрю. Не знаю почему. Я голову над столом склонил, а он к выходу пошел, неуклюжий, не оборачиваясь. Чужой человек. Другой планеты существо. А ведь тоже человек. Добрый. Добрее меня. Стократ добрее».