Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Так никто не поверит?
— Никто-с.
— Значит, у нас с тобою все козыри на руках?
— Хи-хи-хи! — позвольте плечико поцеловать-с.
Он хихикал, я хохотала и говорила:
— Иван! какое ты несравненное ничтожество!
— Хи-хи-хи!
— Какая незаменимая дрянь!
— Хи-хи-хи!
— Ты даже не обижаешься?
— Хи-хи-хи! могу ли я-с? На вас-то? Позвольте ножку-с поцеловать-с.
— Целуй… Гуинплэн!
А то — другую издевку поведу:
— Иван Афанасьевич!
— Что прикажете-с?
— Как ты думаешь, что теперь
— Хи-хи-хи! Что же им делать-с! На террасе сидят-с! Винцо пьют-с. Известное занятие-с. Других не имеют-с. Винцо пьют-с и о вас разговаривают. Хи-хи-хи! Влюблены-с.
— А мы с тобою — тут!
— А мы с вами, хи-хи-хи, тут-с.
— И невдомек им, что любовь-то их — идеал-то надземный — на этаком прелестном свидании утешается. Иван Афанасьевич! ведь невдомек?
— Хи-хи-хи! Где же-с!
— А что, если бы, сохрани Бог, Орест или Саша домекнулись?
— Хи-хи-хи… нельзя домекнуться-с… место такое пригляжено-с… укромное-с… с умом место-с.
— А если бы?
Молчит и — сразу весь зеленый.
— Ведь убьют, пожалуй?
Молчит.
— А?
Отзовется жалобно:
— Зачем вам об этом-с?
— Да — вот! Стану я темы выбирать, о чем с тобою разговаривать. Отвечай, коли спрашиваю: убьют или нет?
— Убьют-с. Александр Маркелович убьют-с.
— А Орест?
— Они еще хуже-с. Александр Маркелович хоть помолиться дадут, а Орест Иванович — чем ни попадя-с.
— Так вот ты и знай: как опостылеешь ты мне вовсе, сейчас же я Оресту все расскажу — сама его наведу на это самое твое «с умом место-с».
— Они и вас убьют-с.
— Да мне-то наплевать, а ты — трусишка, — смерти и чертей боишься. Дрянюшка жизнелюбивая!
И до того его изведу, что он на коленях ползает:
— Не надо об этом-с.
Наломаешься, сердце жестокое сорвешь, — и самой, в самом деле, смешно станет.
— Иван Афанасьевич!
— Что еще-с?
— А ведь это забавно!
— Что-с?
— Да вот— что они-то там, а я-то тут.
— Хи-хи-хи! Забавно-с. Они там, а вы тут. Очень увеселительно.
— Федя, вы говорите, недоступною, святою меня почитает?
— Молиться готов-с.
— А я тут. Вот дурак-то. Иван Афанасьевич! Ведь Федя дурак?
— Хи-хи-хи. Дурак-с, не дурак-с, а молоденек-с… женщин не знает-с…
— Твари от порядочной отличить не умеет? так что-ли?
— Хи-хи-хи. Зачем же такие выражения-с? Про-сто-с…
— Взяться не горазд?
— Хи-хи-хи!
— А ведь красавец и парень не глупый. Как на твой вкус?
— Хи-хи-хи! Превосходный-с молодой человек-с.
— А вот ты, хоть и дурак, и негодяй, умным оказался, рассмотрел, кто я, и умел взяться. Молиться не молился, в святые не записывал, а я у тебя на коленях сижу…
— Хи-хи-хи! Зачем же вам в святые-с, когда вы душки-с? Позвольте в шейку-с поцеловать.
Только и изобретательности.
— Удивительный ты человек, Иван Афанасьевич. Я тебя в глаза негодяем и дураком ругаю, а тебе, — как с гуся вода: только, знай, к ручкам да шейке прикладываться лезешь.
— Да
— Да ты, пойми, ничтожество, что не слова это — от души я тебе их говорю, в самом настоящем деле, от всего нутра моего тебя презираю.
— Хи-хи-хи! Не философ-с я, не философ-с. Ума нет-с в чужое нутро-то проницать-с, — головёнки не хватает. А слова-с, — что же слова-с? Ветер их носит-с, — самое пустое дело. И довольно даже глупо было бы с моей стороны словами вашими огорчаться, коль скоро поступочки ваши доказывают совсем им наоборот-с.
— Так что — были бы поступочки, а то я тебе хоть в глаза наплюй? Практический ты мужчина, Иван Афанасьевич.
— Хи-хи-хи… родиночка у вас… позвольте в родиночку поцеловать-с.
Барахталась я в таком болоте шесть недель. И вдруг — словно отрезало. Проснулась однажды поутру и себя не узнаю: выздоровела! Престранное чувство. Точно у меня от сердца что-то тяжелое, темное оторвалось и прочь укатилось. Ранки, где оно присосавшись было, болят, саднеют, но так это хорошо, что главное-то зло от сердца отошло, что на маленькие зла организм не обращает внимания, терпит: болят, — и пусть болят! Живы будем, так и заживут, залечим.
Совесть свою проэкзаменовала:
— Животное я?
Отвечает:
— Была животное.
— Грязная я?
— Изгрязнилась, как только могла.
— Отчего же я более не страдаю от твоих покоров? Словно тебя во мне и нету?
— Не знаю. Только чувствую, что пресытила ты свою злобу и больше на разврат сейчас не побежишь, и ни души, ни тела своего сквернить не станешь.
Призвала я Арину Федотовну. Она, конечно, с самого первого начала во все посвящена была. Говорю:
— Ну, нянька, так и так: наделала я глупостей, а теперь — довольно, давай их разделывать. Сейчас меня Афанасьевич в таком-то яру поджидает. Ступай ты к нему и скажи, чтобы не ожидал. И чтобы он убирался из Правослы, и чтобы глаза мои его не видали. Скажи, что все кончилось, никаких свиданий больше не будет. Да — пусть держит язык за зубами. Если проболтается, — скажи: из собственных рук, как собаку, застрелю.
Арина ухмыльнулась:
— Отбегалась, значит? — говорит.
И так она меня этим словом ударила — словно долбнею по темени. Так вдруг стало мне ясно, что и новое бессовестное спокойствие мое — такое же скотское, как перед ним была скотскою бессовестная полоса разврата.
Поручение мое Арина исполнила в точности, и вышло, как по писанному, все, что я ожидала: отставку свою Иван Афанасьевич принял не только без драмы, но даже как бы с радостью, что дешево отделался, — гора с плеч. Впоследствии он откровенно признавался Арине, что не чаял выйти из приключения со мною живым, трепетал за себя денно и нощно и, если бы уже не так я хороша, давно бежал бы, куда глаза глядят… Стало быть, говоря вашим газетным языком, инцидент был исчерпан к общему удовольствию. Ну, и славу Богу.