Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
И подступили мне к горлу слезы, и смотрю я на старика, и креплюсь всею волею: вот-вот не стерплю — разревусь, как дура, на весь вагон… И кажусь я себе — маленькая-маленькая — как в детстве была, и как обидят тебя несправедливо, и вся душа тогда надрывается от горя… И не замечаю я того, что слезы уже давно у меня по щекам текут и свет застят… И вот старик этот самый вдруг говорит мне низким, спокойным, ровным голосом:
— Отчего вы так несчастны?
Я вся затрепетала — и ничуть не удивляюсь, что он так прямо с сердцем моим заговорил, — и отвечаю:
— Оттого, что я грешная,
Он смотрит в упор:
— Нет совести безгрешной, нет белоснежных душ. Нехорошо приходить в отчаяние. Грех пред самою собою — грех. Вы вон плачете. Это уже хорошо. Слезы моют молодую душу. Нет пятна, которого бы они не отмыли. Не бойтесь. Успокойтесь. Кто вы такая?
И рассказала я ему всю свою жизнь. А он слушал и грустно светил серыми глазами, и не могла я солгать, под взглядом его, хотя бы одним словом. А когда я кончила, он сказал:
— Зачем же вы так скудно живете — вся только в самое себя?
Я молчу, — так меня и тряхнуло от этого вопроса.
— Вы посмотрите на себя, — говорит. — Ведь вы себя поставили точкою, в которой сходятся все линии мира. Вы через себя первый меридиан провели. Ведь вы только о том и думаете всегда, как бы вам было хорошо, да жилось бы во всю свою блажь, во весь произвол, да все бы вас любили, находили прекрасною, очаровательною, и через красоту и очарования все бы рабами вашими были.
— Я… я трудилась… — лепечу я.
— Да что же! какой труд? — возражает. — Сами сказали: без потребности в труде, через ненависть к нему. И быть не могло иначе. Не может самообожающее существо с любовью трудиться. Кто не любит людей, тому труд — проклятие.
— Научите, — молю, — научите меня: как мне жить? что делать?
— Людей любите. Прощать умейте. Собою не любуйтесь. Ни в красоте, ни в уродстве. Потому что ведь в уродстве-то самолюбование — оно тоже увлекает. Правда?
— Правда.
— Вы кажетесь мне от природы умною и доброю. Но ум ваш работает на одно: как бы вам себя на свете хорошо и занимательно, то-есть интересно, с красивым развлечением, устроить. А доброте вы роста не дали; она у вас не проверенная, бессознательная, инстинктивная. Довольно вам в позы становиться, обстановки себе сочинять. Попробуйте быть просто сами собою, дайте волю светлым позывам души своей. Вспомните; как в детстве были. До срамов этих. Ведь помните? Ну, и вернитесь к тому, чего тогда хотелось. В них, хотеньях детских, правда.
— Я на подвиг идти не могу, — говорю. Опроститься там, либо в сестры милосердия, — это геройство выше меня.
Он бровями двинул:
— Кто же в праве требовать от вас подвига?
Молчу.
— Больше скажу. Если бы вас к подвигам даже потянуло, вы себя построже проверьте сперва: достойны ли вы пойти на подвиг? Не опять ли в вас самолюбованье заговорило? Захотелось красивой роли, положения привлекательного?.. Нет ничего хуже лицемерного, обманного добра, потому что оно — добро бы только людей, — а хуже: собственную душу обманывает, прозренье внутрь себя заслоняет.
— Не подвиги, — говорит, — нужны, а любовь к людям. Где любовь эта есть, там о подвигах
Подъезжаем к его станции, собрался выходить. Вооружилась я всею своею смелостью, говорю ему:
— А проклятые моменты эти, когда меня дьявол в болоте топит… что я могу тут? Скажите мне: как я должна бороться с ними?
Он встал и говорит:
— Дитя мое, ужасно это, но в отчаяние не приходите. Падение поправимо, отчаяние — смерть души. Боритесь, всеми силами старайтесь победить себя, переломить. Но не верьте в свою погибель. Не может Бог погубить человека за то, что сам Он вложил в его природу. Лишь не творите себе земного кумира из плоти, не идеализируйте ее порока, помните, что она — враг.
И вдруг — у него на глазах серый туман, и он стал из великана маленький, старенький и как-то всхлипнул, и закивал головою, как бедный, дряхлый, огорченный человек.
— Я стар, — говорит. — Мне за шестьдесят лет. А — победил ли я инстинкт этот? Нет. Когда он перестает одолевать тело, он бросается на мысль. Надо бороться с ним за ее чистоту, отстаивать ее целомудрие, ни на миг не давать ему над нею торжествовать. Да! А я старик. Так — судья ли я вам, такой молодой и могучей? Владейте собой, — вот все, чего могу вам пожелать. Владейте собою, не лгите себе и любите людей. За любовь человеку многое простится.
Поезд стал, — он вышел и исчез, как видение, в толпе, почтительно пред ним расступившейся. А я, едучи дальше, плакала и думала: если он прощает, — авось, уже не вовсе я пропала, не так уж без конца грешна и преступна.
Виктория Павловна растроганно умолкла. Я не нарушал ее задумчивости. Со двора бряцали бубенцами какие-то кони…
— Повозку с села привезли, — тиxo сказала Бурмыслова. — Должно быть, Бурун уезжает. Ишь, проститься не идет. Ну, Бог с ним… Когда-нибудь — умнее станет, поймет, что если я ему на шею не бросилась, так ему же добра желала… быть может, тогда пожалеет и простит, а покуда — хоть бы не разбалтывал…