Виноватых бьют
Шрифт:
– Сигаретки не будет? – спросил дознаватель.
Угостил, конечно. И сам покурил за компанию, и что-то сказал в ответ, и что-то сам спросил с добрым хохотом, на полшуточки, в самый раз. Лишь бы знал каждый, и каждый видел – он Жарков, и ничего с ним не случится.
Уже к вечеру, когда наполнилась очередная, со счёта сбитая чашка, и кипяток настиг растворимую пыль кофе, позвонил дежурный и сказал: к тебе пришли. Жарков спустился – и не сразу разглядел её, полную женщину в мужском пуховике. Она стояла спиной и рассматривала стенд «Их разыскивает полиция», блуждала,
– Вы ко мне? – спросил, и женщина обернулась.
Сколько жизни было в ней когда-то, подумал Жарков, такая справная, и всё-таки молодая, несмотря на тяжёлое слоистое лицо, и полное отсутствие сейчас той прежней жизни, вместо которой теперь вымученный взгляд, опущенные веки, губы тонкие и злые, красные-красные щёки.
– Вы Жарков, – не спросила – убедилась; пошла за ним без разрешения, словно имела право.
Она имела право.
Махнул – присаживайтесь, типа, а женщина уже села и не думала, как там и что. Из чашки ещё выходил слабый, едва живой пар. Кофе не предложил и сам не притронулся. Так и сидел, ждал, будет говорить или как.
– Я жена Чапаева, – обозначила на всякий случай, будто Жарков не понял. Они виделись не раз, и та всегда прикрывала бедолагу. Ничего не знаю, где-то пропадает, врала хорошо и правильно, – а Чапа сидел в ванной, ни живой ни какой, и знал, что заберут. Забирали и забирали. Она всегда ждала, а теперь вот – не дождалась.
Не хотела приходить, но пришла. У неё ребёнок маленький, только-только, и забот – перекрестишься, но решила: надо. Нельзя иначе. Жарков слушал, она говорила. Всё, как должно, хоть и не стоило.
– Чапаев не виноват, сами знаете. Я желаю вам сдохнуть точно так же. И чем быстрее…
Оборвалась: понятно без слов. Наверное, могла бы хоть одну слезинку пустить, но не дождёшься. Только ровно держала мятый двойной подбородок и проклинала – по-настоящему и про себя.
Сколько раз он слышал это «не виноват». Чаще – только «не люблю», но последнее вслух не произносят, может быть, только единожды, когда уже ничего не осталось, когда ясно и понятно, что на самом деле – виноват, только ты и виноват, во всём и сразу. И наказание – обязательно последует, ведь Бог, как известно, не фраер, мелочиться не будет, воздаст сполна и ещё прибережёт на чёрный день, чтобы окончательно убедить любого и каждого в своём безусловном существовании.
Не виноват.
Каждый первый и второй, ни одного, кто бы сам признался. Любое зло – оправданно, любое добро – несправедливо и полно сомнений. А правильно ли, а нужно ли, а может, зря? «Все преступления совершаются из стремления стать счастливым». Ну, так и скажи, твою же голову. Хочу быть счастливым, потому и ворую. Счастья хочется, потому и убил.
И тот, и другой – без вины виноватый, по беспределу. Только он, Жарков, виноват. И за то, что кольцевал, и за то, что доставлял и задерживал, и вообще за то, что был и появлялся как всегда не вовремя на широком, но скором воровском ли, каком-то другом пути.
Да, убил, да, выстрелил. Получилось так.
– Не виноват, – повторила, – вы его специально. Вам и отвечать. А я деньги на похороны занимала, пока тут. Да будьте вы…
Опять не договорила, опять понятно было. Жарков не знал, что сказать. Он водил рукой по столу, туда-сюда. Липкий стол с разводами. Тряпка нужна, убраться нужно.
Потом женщина встала. Некрасиво, еле-еле. Застегнула звучную молнию до самой шеи, шарфом укуталась. Жарков тоже встал, поправил воротник рубашки. Сальный-сальный воротник, свитерок пахучий.
– Тварь ты, Жарков, – перешла наконец-то на «ты». – Но спасибо. Не дождалась бы его, надоело. А теперь и ждать не нужно. Только помнить.
Она ушла и больше не приходила.
Жарков стоял на месте, пока не заскрипел старый щелистый пол.
Приехал Лёха – дежурный следак, швырнул шапку, та больно ударилась кокардой о металлический сейф. Прозвенело, разлилось.
– Нет, ну нельзя же так, – громыхал Степнов. – Отправили меня на порез. Приезжаю, а там ложный вызов. Сначала надо разобраться, наверное, а потом уж…
– Не ори, – попросил Жарков, – башка трещит.
– Не ори. А я не ору. Чего я, ору, что ли? Я спокойно объясняю, что всё меня доконало в этой ментуре.
– Так увольняйся, – предложил.
– Увольняйся. Легко тебе говорить. А куда мне идти, я ничего больше не умею.
Налил в стакан кипячёную воду. Выпил почти залпом, не дрогнул. И снова зарядил: про службу, про что-то там и снова про службу.
– Надо было тебя слушать тогда. Как пришёл только.
– Надо было, – не отрицал Жарков.
В любой правде так много стыда, что не хватает мужества принять свободу. Лёха говорил и заговаривался, не задумываясь особо, не отвечая в принципе за слова – лишь бы вызвать хоть какое-то понимание, спрятаться за отчаяньем. Так зачастую переобувается жулик после признательных показаний, уходит позорно в отказ.
Они делили кабинет на двоих. Вообще Жарков раньше сидел один, но пришлось переехать. Служебную обитель лучшего оперативника превратили в архив с бесстыдными томами нераскрытых дел. Вездесущая пыль и запах пожилой бумаги наверняка скрывали правду, и, как всегда, разгадка лежала на поверхности, на первой или второй странице списанного материала, прекращённого за сроками давности.
– Ладно, – сдался Лёха, – пойду.
Иди, конечно, подумал оперативник, нужен ты мне в моём же кабинете. Без тебя как-то служил, и ничего. Он скоро достал раскладушку и, уткнувшись в старый засаленный матрас, отключился. Никому не хотелось (слу)жить, но каждый почему-то (слу)жил.
Чужая женщина
Позвонила дочка и спросила шёпотом, но с предъявой:
– Ну ты чего, где? Она дома, приходи давай.
Жарков метнулся, будто ужаленный. Долетел за двадцать минут, ни одного красного не словил. Можно было взять чего-нибудь, не с пустыми же руками, но решил – пусть лучше без всего, так вроде по-настоящему.