Византийские портреты
Шрифт:
Однако не следует придавать слишком большого значения этому сходству, часто поверхностному. Несомненно, автор поэмы знает латинские обычаи, и все заставляет думать, что многие из них были распространены в греческом мире в то время, когда он писал. Но под этой заимствованной оболочкой общий колорит остается чисто византийским, и любопытно посмотреть, какими характерными чертами этот роман более позднего времени, чем крестовые походы, изображает нам общество той эпохи.
Прежде всего религия занимает в нем очень большое место. Было уже показано, какую ненависть действующие лица романа питают к язычникам и неверным. Другие черты не менее характерны. Когда Белтандр и Хрисанца находят трупы своих спутников, утонувших по их вине, они ужасаются при мысли, какой ответ они должны будут дать за них "судье непогрешимому, судье великому и грозному". Известно, как мысль о Страшном суде пугала людей Средневековья, особенно на Востоке. И теперь еще нет ни одной греческой церкви, где бы не была изображена, с самыми ужасающими подробностями, страшная сцена "второго пришествия Спасителя".
С другой стороны, надо отметить
Еще поражает в истории Белтандра и Хрисанцы место, отведенное в ней природе. Неодушевленные предметы постоянно вводятся поэтом в настроение действующих лиц; и это, как мы видели, составляет черту, встречающуюся уже в эпопее Дигениса Ак-{432}рита. Вот, например, описание первой стоянки Белтандра после того, что он покинул отчий дом: "Была лунная ночь, ночь восхитительная; среди зеленеющей лужайки бил родник. Рыцарь разбил тут палатку и сел отдохнуть, он взял свой музыкальный инструмент и стал играть; и голосом, полным рыдания, пел такую жалобу: "Горы, равнины, холмы, ущелья и долины, плачьте вместе со мною над печальной моей долей". Точно так же, когда появляется Хрисанца, "блестящая, как солнце", вся природа празднует ее появление: "заплясали долины, в радости запрыгали горы". Местами есть даже некоторая слащавость в манере, с какой человеческие эмоции пробуждают отклик среди животных. Когда на речном берегу Белтандр разлучился с Хрисанцей, две горленки принялись всячески их "утешать". Самец кружит подле рыцаря и "сочувствует его горю, как человек". Самка не покидает молодой женщины, и когда та теряет сознание при виде трупа, принятого ею за труп ее любовника, "горленка приносит на своих крыльях воды и обрызгивает молодую девушку, чтобы привести ее в чувство". Тут есть некоторое преувеличение и жеманность довольно дурного вкуса; но вдохновение это совершенно византийское и нимало не заимствовано с Запада.
Точно так же в описаниях торжеств и различных зданий встречаешь обычную роскошь императорских резиденций и празднеств. Не в одних только греческих романах XII века встречаются грифы, стерегущие фонтан любви, роскошные покои и механические звери, окружающие бассейн триклиния. Известно, что одной из диковин императорского дворца в Византии был золотой плафон, на котором порхали и пели механические птицы, а перед троном царя стояли золотые грифоны и львы, которые с помощью искусного завода поднимались и рычали. Но что еще замечательнее - это место, какое в нашей поэме занимает этикет, идет ли дело о распределении порядка празднеств или иерархического порядка высших сановников. Наконец, все эти дворцы, описываемые поэтом, полны стражи, евнухов, как было во дворцах византийских или восточных. Церемониал царит тут во всей силе и распределяет точно должное расстояние между императором Римским, василевсом и "королем" (rheda) Антиохийским, хотя, с другой стороны, нет никакой значительной разницы в придворных обычаях между двумя столицами: Хрисанца, дочь франкского принца, зовется порфирородной, как и в действительности назывались царевны императорского дома.
Так же и нравы чисто византийские. Уже было отмечено состязание красоты, воспоминание об обычае, дорогом константинопольскому двору. В другом месте - и это напоминает эпопею Ди-{433}гениса Акрита - говорится об апелатах, и Белтандр изображен в одной сцене обнажающим "свой апелатский меч" (to apelatici). Другие черты одинаково вызывают в памяти обычаи византийского общества. Вот описание празднеств, устроенных по поводу возвращения любовников ко двору Родофила. "Отец, увидав Белтандра, сына своего, заключил его в объятия, поцеловал, и точно так же поцеловал прекрасную Хрисанцу. И женщины, и придворные дамы окружали его, приветствовали, выражали почет, говоря: "Многие лета сыну царя и царевне". И весь народ, большие и малые, предавались веселью. Император Родофил танцевал от радости и в счастье своем приказал устроить всякого рода прекрасные увеселения, музыкальные и другие. Затем он призвал архиепископа с его священнослужителями и собственноручно возложил на головы Белтандра и Хрисанцы венцы брачный и императорский. Обвенчанный и вместе с тем провозглашенный автократором при содействии сената и народа, Белтандр восходит на императорский престол, а Хрисанца становится императрицей. И, согласно этикету, музыка играла, и устроен был пир, и все сели за стол" Разве это не взято из Книги церемоний или разве это не напоминает празднества, которые любит описывать автор поэмы о Дигенисе? В своем внешнем декоруме Византия, описываемая автором XIII века, все еще та же, что и Византия Х века.
Точно так же надгробное слово Хрисанцы над телом ее любовника переносит нас в действительность Х и XI веков. "Белтандр, свет очей моих, душа моя, сердце мое, я нахожу тебя мертвым, я вижу тебя бездыханным. Вместо ярких покрывал царского ложа, вместо одежды, усыпанной драгоценными камнями, в какие бы ты должен был быть наряжен, лежишь ты нагим на берегу реки. Что не слышно рыданья твоего отца, твоего брата, твоих родственников, сановников твоих? Не придут разве твои служители и служительницы стонать над тобой и плакать? Где царь и царица, мой отец и моя мать, чтобы плакать вместе со мной и разделить мое горе? Где утешенье, какое мне принесли бы мои близкие?
Итак, в этой поэме, изображающей столкновение двух цивили-{434}заций, где латинский мир Антиохии противополагается греческому миру Византии, если не считать некоторых обычаев, заимствованных у Запада, как, например, феодальную зависимость и соколиную охоту, почти не заметно никаких следов иноземного влияния при описании общества того времени, которое изображено тут. Суть остается чисто византийской, и франкским баронам, явившимся с завоевательными целями, греческая цивилизация, по-видимому, гораздо больше дала, чем получила от них. Это еще гораздо нагляднее показывает роман Ливистр и Родамна. В нем мы увидим, как еще в XIII и XIV веках Византия обладала до известной степени силой ассимиляции, благодаря чему она некогда сумела приобщить столько народов великому эллинскому единству.
III
Роман Ливистр и Родамна начинается довольно искусно: "Зеленым лугом вдоль берега реки по узкой тропинке ехал раз молодой человек. Луг манил остановиться и разбить на нем палатку, прозрачноструйная речка - утолить в ней жажду. Луг манил своим привольем, речка - тихой прелестью; тот - своими деревьями, цветами, источниками, эта - чистотой и ясностью своих вод. Но рыцарь, казалось, был поглощен совсем иным. Это был красивый человек, латинянин родом и благородного происхождения, мужественный, осанистый, изящного сложения, с виду крепкий и сильный; он был высок ростом и белокур, лицо бритое, волосы подстрижены треугольником. Он ехал на прекрасном коне, и на руке у него был сокол; позади него бежала собака. Он был в блестящем вооружении, и все время, покуда ехал, на глаза его набегали слезы, из груди вырывались вздохи".
Этот странствующий рыцарь, по виду и одежде латинянин, никто другой, как Ливистр, царь земли Ливандрской. И вот на безлюдной тропинке вдруг показался другой рыцарь. Он приближается к Ливистру, заговаривает с ним и кончает тем, что убеждает его рассказать ему свои приключения. Но раньше рыцари произносят клятву нерушимой дружбы; после чего Ливистр начинает так свой рассказ.
"У себя на родине, мой друг, я был могущественным, богатым властелином, меня все боялись, и мужество мое не знало пределов. Радость была моей подругой, беззаботность - моей милой, все приятное и прекрасное само собой шло мне навстречу". Подобно Парсифалю вагнеровской драмы, этот счастливый человек был нечувствителен к любви, недоступен желанью и только осыпал насмешками и издевательствами тех, кто подпадал этим чувствам. {435} Но в противность Парсифалю он не должен был остаться навсегда вне власти искушений. Любовь, любовь всемогущая подстерегала его и ждала. И в прелестном эпизоде, несколько напоминающем сцену, когда Парсифаль чувствует вдруг сострадание к животным, Ливистру открывается несокрушимая сила любви. Подобно тому, как Парсифаль убивает лебедя, молодой человек на охоте пронзает горленку и видит, пораженный, как к ногам его падает мертвой подруга убитой им птицы. И подобно тому, как Гурнеманц наставляет Парсифаля, старый советник Ливистра открывает ему тогда "тайны любви и узы желанья, всю сладкую горечь и отраду любви" и знакомит его с законом мировой любви, правящим всем твореньем.
Окончательная правда открылась рыцарю в сновидениях. Приснился ему раз зеленый луг, и тенистые деревья, и студеные воды, и чарующие глаз цветы; вдруг нападает на него сонм крылатых существ, обезоруживает и ведет во дворец Эротократии. На дверях, как в романе Белтандр, надпись: "Ни один человек, непокорный власти любви, ни один человек, недоступный желанию, не должен ведать счастье, какое я расточаю в замке Эротократии. Кто хочет проникнуть в него и видеть Дворец Любви, должен признать себя ее рабом и стать ее вассалом". Тут появляются два существа: одно белокурое, увенчанное лавром, - это Желание, другое в золотом платье без пояса, увенчанное миртом, - это Сладострастие. Они вводят молодого человека к Богу любви, сидящему на троне, и бог поочередно принимает образ ребенка, зрелого мужа, старика. Ливистр падает перед ним ниц и воздает ему почесть. "Эрос, царь могучий, владыка мира, властитель самих неодушевленных вещей, ты, вскрывающий всякую душу и видящий всякое желанье, ты, порождающий всякое сладострастие, если я своей нечувствительностью к тебе оскорбил тебя, отец желанья, не сердись на меня за мою провинность, не наказывай меня за нее. Я был груб, знай это и прости меня. Удовольствуйся тем, что напугал меня, и имей ко мне состраданье. Клянусь отныне быть твоим рабом и рабом твоего закона, покориться, как данник, твоей воле, твоим приказаньям". Бог прощает своего нового поклонника и возвещает ему его грядущую судьбу. Он полюбит индейскую принцессу Родамну, дочь царя Хриса, он потеряет ее через год вследствие злых происков одной колдуньи, два года будет искать ее по всему миру и в конце концов возвратится вместе с ней царствовать над Аргирокастроном. Еще в другом сновидении приснился вновь рыцарю "сад Эроса". Он встретил там бога, державшего в одной руке серебряный лук, а другой ведшего "молодую девушку, предназначенную для радости моего сердца, молодую девушку, свет очей моих". "Ливистр, - сказал ему Эрос, - видишь ты эту девушку? Ты любуешься ее {436} красотой, ты ею восхищен. Это Родамна, дочь царя Хриса. Это ее я обещал тебе. Это ее должен ты завоевать. Протяни руку; живи с нею долго, умри подле нее и склони твою непокорную голову под игом любви".