Владимир Набоков: русские годы
Шрифт:
Позднее его сестры, наоборот, сами просили шофера останавливать машину позади здания школы, чтобы ее не увидели другие девочки. Следует правильно понимать набоковскую позицию. Она состояла не в демонстрации богатства, но в отказе игнорировать различия между людьми. В Германии его неприятно поразила встреча со своим бывшим одноклассником, для которого, казалось, воспоминания о проведенных вместе школьных годах сводились к одному-единственному факту: только у них двоих из всего класса были машины, «как будто это крепко и навсегда нас связывало!». Набоков противостоял всем попыткам школы возбудить в нем гражданский дух и отказывался участвовать в каких бы то ни было группировках, союзах, объединениях или обществах. Он пишет, что не отдавал школе ни одной крупицы души, сберегая все свои силы для домашних отрад — своих игр, своих увлечений и причуд, своих бабочек, своих любимых занятий13.
Школа в произведениях Набокова обычно отбрасывает мрачную тень. В романе «Под знаком незаконнорожденных»
Однако на самом деле школа в то время вовсе не была для него кошмаром. Здесь Набоков смог удовлетворить свою жажду счастья в не меньшей степени, чем почти повсюду, куда забрасывала его судьба. В написанных для печати мемуарах он решил изобразить школьные годы в духе ненависти к насильственному единению, однако в узком кругу он вспоминал Тенишевское училище с энтузиазмом и теплотой.
Он подробно описал обаяние романтического одиночества, которое он, голкипер, испытал на футбольном поле Кембриджа, но на самом деле воспоминания о том, как он играл в футбол на школьном дворе Тенишевского училища, были дороже его сердцу. Звонок на большую перемену, зияние тишины, топот ног по лестнице, поспешное переобувание в прихожей, и вот вся ватага уже гоняет во дворе серый резиновый мяч. Внезапный грохот, когда игроки проносятся по железным крышкам люков, устремляясь к импровизированным воротам (устье туннеля с одного конца двора и школьная дверь с другого), на которых неизменно стоял Володя Набоков. Обжигающий удар мяча по ладоням, черный след от мяча на лбу. Занудство старших: «Один из наиболее общественно настроенных школьных наставников, плохо разбиравшийся в иностранных играх, хотя весьма одобрявший их группово-социальное значение, пристал ко мне однажды с вопросом, почему, играя в футбол, я (страстно ушедший в голкиперство, как иной уходит в суровое подвижничество) все стою где-то на „задворках“, а не бегаю с другими „ребятами“»15. Способный ученик, без особых потуг справлявшийся с любым заданием, Набоков искал в учебниках не основной материал, который требовалось выучить, но то, что набрано петитом, необязательные, побочные факты, — топливо, которое распаляло особый огонь его фантазии16. Он был стрекочущей цикадой, а не трудолюбивым муравьем. Любознательный, энергичный, спортивный, он мог с пылом приняться, например, за столярную работу, «снимать стружку рубанком, покрывать лаком, мастерить самые разнообразные вещи — от скамеечек для ног до миниатюрных геликоптеров, вдыхая аромат стружек и крепкий запах скипидара». Спустя десятилетия он с восторгом вспоминал аромат клея и краски, аппетитное ощущение гладкой блестящей поверхности, шуршание наждачной бумаги по дереву и эти «маленькие геликоптеры, которые почему-то назывались „мухи“, взлетающие к потолку, — я до сих пор чувствую между ладоней поворот стерженька — и потом — жик!»16 И все же он испытывал огромное облегчение, когда заканчивался последний урок и приезжал шофер, чтобы отвезти его обратно тем же путем — мимо цирка Чинизелли и игрушечного магазина Пето — снова в его мир.
II
У Пето, в лучшем игрушечном магазине Петербурга, родители покупали ему прихотливые складные картины для взрослых — новую английскую забаву — или набор всего необходимого для начинающего фокусника: огромный ящик, в котором был складной цилиндр с отделениями, палочка, обклеенная звездистой бумагой, колода специальных карт и книга с описанием фокусов, которую одиннадцатилетний Володя изучал с наслаждением. Он не обладал особой ловкостью рук, которая нужна фокуснику. Хмурый, бледный от напряжения, он старался, стоя перед зеркалом, спрятать или подменить монету, но ни фокус, ни сопутствующая ему скороговорка не выходили18. И все же в том, как он смотрел на фокусников, была своя магия.
Детские балы-маскарады расцвечивали зимний сезон. Сергей в костюме Пьеро, Владимир в костюме тореадора, перепоясанный небесно-голубым кушаком, изготовленным домашней швеей. Как-то раз на Пасху во время последнего из таких балов Владимир, подсматривая в щелку за мистером Мерлином, который готовился к представлению, заметил, что тот приоткрыл секретер и, спокойно и не таясь, положил туда бумажный цветок, проделав это с обыденностью, которая показалась Володе ужасным кощунством по отношению к искусству чародея, — хотя самому ему уже были известны хитрости волшебного ремесла. Мальчик рассказал, где спрятана роза, одной из своих кузин. И та, в самый решительный момент показав на секретер, сказала: «А кузен видел, куда вы положили цветок». Набоков запомнил страдальческое выражение, исказившее лицо бедного фокусника, однако, когда ящик открыли, он
Другая врезавшаяся в память сцена произошла в цирке Чинизелли. Английский чародей, хорошо известный в Лондоне, но никогда раньше не гастролировавший в Петербурге, с
обирался показать фокус с зажженной лампой, которая, очевидно, должна была исчезнуть. Суть этого номера состояла в том, что вначале он делал вид, что раскрывает свой фокус, то есть убедил зрителей, будто бы из-за его неумелости, которую он великолепно имитировал… они видят, каким образом он прячет лампу. После этого зрителей должен был ждать сюрприз: в том месте, куда фокусник столь неловко спрятал лампу, ее не оказывалось. Но как только публика заметила его неуклюжие пассы, она начала неодобрительно шикать, и в зале поднялся такой шум, что фокус пришлось прервать. Мне было очень жаль фокусника, но, с другой стороны, такому хитроумному трюку было не место в программе, состоящей главным образом из танцующих лошадей, красноносых клоунов и львов с грустными глазами20.
Жизнь всегда представлялась Набокову обманчивой и волшебной, гораздо более искусной, чем обычно кажется, а правда — ловким фокусником, который делает вид, что открывает больше, чем собирался, а на самом деле держит про запас нечто большее, то, о чем не догадывается никто. Как писатель он постоянно совершенствовал свою технику, доводя ее до уровня, соответствующего его представлению о жизни: он тасовал условности, прятал в рукаве сочувствие, словно по волшебству трансформировал слова в миры.
III
В школе Владимир лавировал между тем, что ему хотелось изучать, и тем, что от него требовали21. У него и у Сергея вплоть до 1915 года все еще были домашние учителя, но ни они, ни школа не играли такой важной роли в его образовании в эти годы, как чтение.
Эрудиция Владимира Дмитриевича и его любознательность служили сыну великолепным примером. Как криминалист, он был широко начитан в психологии и, когда Владимиру было двенадцать-тринадцать лет, дал ему прочесть своего любимого Уильяма Джеймса22. Преклонение Джеймса перед тайнами и многосторонностью сознания, его критический ум, его эклектические обзоры последних клинических исследований и его попытка дать эволюционное объяснение сознанию, возможно, помогли Набокову устоять перед архаическим мифотворчеством и ведовством Фрейда. Набоков на всю жизнь сохранил восхищение перед Уильямом Джеймсом, однако так никогда и не полюбил романы его брата, Генри Джеймса.
Владимир Дмитриевич, прекрасно знавший русскую, английскую, французскую и немецкую литературу, рано научил сына наслаждаться настоящей поэзией. Самыми любимыми авторами Набокова-отца были Пушкин, Шекспир и Флобер, и к четырнадцати-пятнадцати годам Владимир, который все еще мог увлекаться приключенческими повестями баронессы Окси или английскими журналами для детей, также «прочитал или перечитал всего Толстого по-русски, всего Шекспира по-английски и всего Флобера по-французски». И это еще не все: «В Петербурге в возрасте от десяти до пятнадцати лет я, должно быть, прочел больше прозы и поэзии — английской, русской и французской, чем за любые другие пять лет своей жизни. Особенно я любил Уэллса, По, Браунинга, Китса, Флобера, Вердена, Рембо, Чехова, Толстого и Александра Блока»23.
В городе Владимир находил книги по вкусу, роясь в отцовской библиотеке или в черных коробках с карточками ее каталога. В дождливые дни в Выре он подолгу обследовал библиотеку своего деда Рукавишникова или дополнительные полки, выплеснувшиеся во внутреннюю галерею с железной лестницей посредине24.
Конечно, вкус его тогда еще не сформировался. Впервые прочитав «Преступление и наказание» в двенадцать лет, он нашел, что это «необыкновенно сильная и волнующая книга»25. Это не тот Набоков, которого мы знаем. Примерно в это же время он прочел также «Друзей» Герберта Уэллса. Когда семидесятилетнего Набокова попросили назвать незаслуженно забытый шедевр, он выбрал именно эту книгу — которую он не перечитывал более шестидесяти лет — и припомнил одну деталь. В момент глубокого отчаяния герой — из одного лишь желания сделать хотя бы что-нибудь — указывает на белые мебельные чехлы и бросает мимоходом: «От мух»26. Поэзия непроизнесенного, драма непроизносимого. Набоков не упомянул, правда, что это единственная яркая художественная деталь в книге, тяжеловесной и перенасыщенной социологическими рассуждениями именно такого рода, которые, став более искушенным читателем, он просто не переваривал. Даже подростком Набоков остро воспринимал прочитанное, но, очевидно, еще не выработал ястребиного критического взгляда, который позволит ему с веселой иронией набрасываться на объект своей пародии — «вещи… мертвые, но подделывающиеся под живых, крашеные-перекрашеные, но все принимаемые ленивыми умами, безмятежно не ведающими обмана»27. Запомним также, заглядывая через плечо молодого Набокова, склонившегося над книгой, что взрослый Набоков всегда отрицал чье бы то ни было литературное влияние.