Владимир Набоков: русские годы
Шрифт:
раскрыв объятья, заранее сияя блеклыми голубыми глазами, подрагивая морщинистым долгим надгубьем —
«Ну конечно, — как глупо с моей стороны», — подумал Круг, круг в Круге, один Круг в другом.
На этом глава заканчивается. Глаза и губы медицинской сестры исподволь загадали загадку, ответа на которую мы не ждем; круговское «какой же я глупый» задает еще одну загадку в своем непосредственном контексте, которую счастливый читатель с хорошей памятью может разгадать тут же, а обычный читатель, обладающий хотя бы любознательностью, решит, пробежав глазами страницу еще раз: выцветшие голубые глаза и длинная морщинистая верхняя губа напомнит аналогичную комбинацию в прошлом, и решение этой второй загадки даст ответ на первую. Двойная загадка отчасти поддразнивает читателей, отчасти поощряет тех, кто не жалел усилий, а отчасти служит наградой, которую несет в себе радость открытия.
Набоков загадывает и решает загадку с ясностью, которой почти всегда отмечена его проза. Однако изредка, но всегда в стратегически важных пунктах повествования,
Но им не пришлось ни звонить, ни стучать — или что-то там еще, — ибо дверь наверху распахнулась, явив фигуру чудесного доктора Александера, который был уже здесь, взмыл, небось, по какой-нибудь черной лестнице или в одной из тех безостановочных штук, которыми я поднимался когда-то из близнеца этой ночи в Кивинаватине от ужасов Лауренсианской революции, через кишащую упырям и Провинцию Пермь, сквозь Едва Современный, Слегка Современный, Не Столь Современный, Вполне Современный, Совсем Современный, — тепло, тепло! — периоды вверх, в мой номер, на моем этаже отеля в дальней стране, выше, выше, в лифте-экспрессе из тех, которыми правят изящные руки — мои в негативе — темнокожих мужчин с падающими желудками и взлетающими сердцами, никогда недостигающих Рая, ибо Рай — это не сад на крыше; а из глубин рогоголового холла уже приближался скорым шагом старый президент Азуреус, раскрыв объятья, заранее сияя блеклыми голубыми глазами, подрагивая морщинистым долгим надгубьем —
«Ну конечно, — как глупое моей стороны», — подумал Круг…
В 1949 году, когда голландский переводчик романа «Под знаком незаконнорожденных» обратился к Набоковым за помощью, те ответили:
…Это трудный пассаж. Он развивается одновременно в нескольких планах. Слово «Кивинаватин» [«Keeweenawatin»] — это контаминация двух терминов — «Киватин» [«Keewatin»] (название аспидного, или кристаллического, сланца древнейшего периода — археозоя) и «Киванаван» [«Keewanawan»] (подраздел протерозоя). Лауренсианская [Laurentian] отсылает нас к археозою, Пермь — к палеозою. Через Совсем Современный и т. д. — дальше отчасти существовавшие, отчасти придуманные периоды геологического развития. Другими словами — путь от самого туманного прошлого к настоящему через все фазы развития Земли по мере того, как герой поднимается в лифте через многочисленные этажи американского небоскреба. Некоторые дополнения по ходу дела: «кишащая упырями Провинция Пермь» содержит намек как на ужасы советских концентрационных лагерей, так и на эзотерический мир «Улялюм» Эдгара По (на это указывает сходны и ритм «ghoul haunted region of Weir», если я не ошибаюсь)… это далекое прошлое мира в действительности вес еще здесь, с нами, отделенное от нас несколькими этажами, со своей первобытной жестокостью и т. д… «Я» (мой номер, на моем этаже отеля) трагически одиноко не только в настоящем мире, но и в мире бесконечно большем, где все прошлое на самом деле еще существует. «Изящные руки» и т. д. — лифтерами чаще всего служат негры («мои в негативе» — черные руки негра). «Падающие желудки и взлетающие сердца» — ощущение, которое нередко испытываешь в скоростных лифтах очень высоких зданий. Поднимаясь над всеми этажами, негр-лифтер никогда не достигает рая или хотя бы сада на крыше. И мир, таким образом, хотя и прошел путь от Археозоя до Настоящего и от пещер до небоскребов с садами на крышах, по-прежнему столь же далек от Рая на земле. Вскользь мысль об ужасном положении негров. «Глубины рогоголового зала» и т. д. — едва заметно это охватывает все пространство книги: профессор Азуреус со своим плоским материалистическим миром — своего рода Троглодит, выходящий из пещеры… «Морщинистое долгое надгубье» служит дополнительным признаком его обезьяноподобия34.
Головокружительность и сложность объясняемого здесь отрывка вообще-то не характерна для Набокова; его внезапная неясность должна нам напомнить, как мало способен каждый из нас познать из того, что познаваемо. Однако некоторое воображение и чуточка любознательности (достаточно найти в хорошем словаре, что такое keeweenawatin) — вот все, что нужно, чтобы ухватить ускользающий от нас смысл и получить в награду открытие keewatin/keewanawan.
Задачи на понимание — более или менее сложные — пронизывают позднюю прозу Набокова на всех уровнях. Иногда их решение зависит от внетекстовой информации, как, например, в случае с «keeweenawatin», хотя внешняя аллюзия у Набокова на самом деле встречается гораздо реже и доставляет нам меньше затруднений, чем уже отмеченные особенности его стиля — во-первых, поразительная независимость частей друг от друга, когда предложение, или абзац, или глава выламываются из какой бы то ни было ожидаемой последовательности, подобно внезапному подъему лифта через время, и, во-вторых, сложное соединение частей между собой, подобно «блеклым голубым глазам… морщинистому долгому надгубью». Отпеты на загадки, загаданные Набоковым, иногда придают лишь дополнительную краску его прозе, стимулируют
Набоковское ощущение борьбы, которую ведут разум и мир, помогло ему выработать необыкновенную изобретательность в загадывании и решении связанных друг с другом загадок. Как ученый он знал, что природа дает нам одни ключи и прячет от нас другие, не мешает нам избирать неверные пути, предлагает нам одну обманку за другой. Как рисовальщик, составитель шахматных задач, бывший фокусник, он знал, на что ориентироваться. Он научился маскировать или высвечивать проблемы или решения, отвлекать внимание, убаюкивать любопытство, поднимать ложную треногу, подбрасывать читателю фальшивые ключи или же просто настолько загружать сознание в тесном мире быстротекущего времени, чтобы оно не могло заметить очередной проблемы или очередного решения. Как в природе одно открытие может повлечь за собой другие или опрокинуть старые ортодоксальные взгляды, так и Набоков связывает решение с решением, чтобы каждый ответ мог привести в действие спусковой механизм другого или, наоборот, заблокировать его; b становится неизвестным только после того, как найдено значение а; лишь когда получен ответ на е, внезапно проясняются с и d, хотя до сих пор нам и в голову не приходило, что они нам неясны; f, g и v, как мы неожиданно понимаем, связаны друг с другом и со старой задачей, где неизвестными были m и n.
Подобно тому как природа бросает вызов глазу ученого, Набоков манит нас восторгами открытия, приглашает нас вернуться назад к новым трудностям и новым сюрпризам, воодушевляет нас, как это делает и природа, больше и больше погружая в глубины значения. Решения заданных им задач не только обогащают поверхностный уровень его мира, сообщая нечто большее о событии, неожиданном мотиве, сложном характере, но по мере того, как одно решение теснит другое — как это впервые происходит в «Защите Лужина», — мы можем раскопать Розеттский камень нового значения и подойти к скрытой структуре романа или к этическим или метафизическим иероглифам на стене самой потаенной комнаты.
Еще до школы Набоков прочел много книг по лепидоптерологии, и его заворожили чудеса мимикрии. Это открытие, возможно, было наиболее мощным толчком, который когда-либо получало его воображение. С этого времени Набоков понял, что, погружаясь в частности мира, сознание способно найти в природе удивительно сложный узор, запрятанный в другом узоре, таинственную искусность, которая, похоже, спрятана повсюду только для того, чтобы человек ее рано или поздно распознал. Он строит свои собственные миры по этому же образцу — он приглашает нас углубиться в них, наслаивая одну задачу на другую и приковывая одну награду к другой. По мере того как мы с трудом продираемся через очередной смысловой уровень, задачи и их решения качественно меняются, а их темп и значимость неожиданно возрастают. Внезапно — как, например, в «Защите Лужина» — Набоков позволяет нам увидеть нечто, что мы никогда не собирались искать, — участие в романном мире некоей потусторонней силы, узор во времени, различимый настолько ясно, что можно узнать художника — творца, который предлагает открывать созданное им на все более и более глубоких уровнях понимания.
Повествователи «Прозрачных вещей» знают, что тот карандаш, который сейчас находится перед ними, уже содержался в стволе дерева, и способны увидеть, как это дерево некогда срубили, — подобно тому «как мы распознали бревно в дереве, и дерево в лесу, и лес в мире, который построил Джек». Они являются призраками героев, умерших в прошлом Хью Персона и сейчас наблюдающих за его настоящим, — не традиционными привидениями, но существами, у которых новое отношение ко времени и которые способны исследовать любой уровень прошлого по своему выбору, глядя на обычную жизнь настоящего, на все эти «прозрачные вещи, сквозь которые светится прошлое!».
Поскольку, с другой стороны, материя, и время, и сознание непроницаемы для нас, Набоков не позволяет своим читателям заглядывать в один из традиционно очевидных миров художественной литературы, где автор торопится сообщить нам все при первой же возможности. Его стиль остается до крайности прозрачным, но в абзаце за абзацем нам попадаются то темные места, то блуждающие огоньки, которые помогают нам самостоятельно исследовать мир его книги. Здесь больше, чем где-либо, Набоков использует в своих целях различие между жизнью и искусством. В любой книге мы можем возвращаться к прочитанному сколько пожелаем — если на это найдется причина. Обещая нам волнение, неожиданность и важность открытий, Набоков убеждает нас, что есть смысл вновь и вновь возвращаться назад, где нас ожидают еще не замеченные задачи и еще не востребованные награды. Когда каждая деталь какой-нибудь из его сложных книг начинает жить в нашем сознании настолько, что мы можем заметить странность повторяющейся фразы или неслучайность повторяющегося узора, — когда, другими словами, мы сами устанавливаем новые отношения с разворачивающимся в пределах этой книги временем, непроницаемый мир Набокова неожиданно становится прозрачным, и сквозь него мы видим другие, далекие миры.