Владимирские Мономахи
Шрифт:
— Так сдается.
— Ах ты, шут гороховый! — вскрикнул Олимпий. — Все вы вот таковы, один глупее другого… А куда же я верхом-то пропадал? Ты же сам обижался, что я не сказываю, куда езжу. Забыл, что ли?
— Не забыл, да только догадался, куда вы отлучались… И знаю теперь, что это дело было не любовное, а заводское.
— Заводское?!
— Да! И понятно… Зачем вам в своей какой прихоти укрываться? Никто вам в этом перечить не станет. Все, что у вас было, всегда было навиду. После всякой новой приятельницы на другой же день вся Высокса знала, кто она, знала даже, надолго ли. Лучше вас знала! Помню, что про Пашку Барабанову
Михалис усмехнулся и замолчал, а Олимпий сидел, разинув рот, истуканом и как будто даже слегка смущенный. И после молчания он выговорил голосом, слегка доказывавшим волнение:
— Ну, ну… потом?
— Что потом?
— По дорожке этой куда же я ездил?
— Этого я, Олимпий Дмитриевич, не знаю, потому что понятно, за вами не приглядывал. Но говорил мне стряпчий из Владимира, что якобы он к вам с какими-то бумагами приезжал в лес на свидание. И вы совещались с ним, что предпринять и как быть ввиду окончания опекунства.
— Ай-ай-ай!.. — вдруг воскликнул Олимпий. — Ай, батюшки, вон оно что!..
Он рассмеялся, потом смолк, как будто думал о чем-то, потом начал опять смеяться и, наконец, начал хохотать.
Михалис вытаращил на него глаза, и вдруг ему почудилось, что Олимпий издевается над ним…
XXI
Однако объяснение с братом странно подействовало на Олимпия. Чем более он думал, тем более смущался и как-то запутывался. Он приходил поневоле к таким выводам и заключениям, что сам дивился. Не только дивился всему, что приходило на ум, но дивился себе самому.
Он как будто в себе самом нашел нечто, о чем не подозревал. До сих пор за последние лет пять или шесть он был сугубо тем, что называлось «бабьим угодником». Он постоянно влюблялся и был настолько же непостоянен и прихотлив, насколько быстро увлекался.
Вместе с тем он ясно сознавал, что все его любовные похождения не имеют для него никакого значения, и он, собственно, не может любить так, ка к другие. Каждый раз, что он сходился вновь, он тотчас чувствовал, что это опять прихоть, что он просто совсем неспособен сердечно привязываться к женщине.
Между тем была в Высоксе одна личность, которая ему давным-давно крайне нравилась как-то иначе. Ему казалось, будто эту девушку он мог бы полюбить надолго. Но он не знал, почему ему так кажется. Потому ли, что она действительно из ряда вон привлекательна, или же потому, что именно она-то одна для него и недосягаема среди всех женщин Высоксы.
Личность эта была красавица, дочь Змглода. Общее мнение и отношение всех к ней оправдывали чувство Олимпия. Действительно, она была в Высоксе и, пожалуй, даже во всем округе самой красивой, самой умной и, кроме того, от природы получила дар нравиться и молодым, и старикам.
И каждый раз, что Олимпий менял свои прихоти, переходя от одной к другой, при каждой новой связи какой-то тайный голос говорил ему:
«А все-таки не она!..»
Вместе с тем
За это последнее время он ухаживал за Сусанной, был к ней всегда особенно ласков и даже нежен. Он видел точно так же, что и брат влюблен в нее, но он считал Аркадия неспособным даже и на любовь. Соперником своим он не мог его считать. Он побоялся бы всякого другого молодого человека, который стал бы увиваться около красавицы, но этот простофиля был, конечно, не страшен.
И вдруг теперь сразу он узнал, что этот простофиля победил его, не задумал то же, что и он, — взять красавицу, как наложницу, а задумал жениться. Вместе с тем он будто теперь только вполне ясно понял, как он относится к молодой девушке. Теперь как будто оказывается, что у него к ней какое-то новое чувство, которого он никогда не испытывал.
«Неужели же я ее люблю так же, как и другие люди любят, — так, как я считал себя неспособным любить?» — спрашивал он себя и дивился себе.
Оказывалось ясно, положительно, само собой, что он любит «Змглодушку», душою и сердцем привязан к ней. И узнал он это только в ту минуту, когда явилась угроза, что запретный плод так и остается запретным на всю жизнь. А представить себе теперь Сусанну Денисовну невесткой, женой брата он совершенно не мог. Он возмущался…
И когда вдруг он вообразил себе, как Аркадий женится, как явится в дом эта невестка, будет ежедневно у него на глазах, а затем появится на свет ее ребенок, Олимпий вдруг треснул кулаком по столу и закричал дико и отчаянно:
— Никогда!.. На все пойду!..
И, подумав несколько мгновений, он прибавил:
— На все!.. Как есть на все!..
И в эти слова «как есть на все» он мысленно включил и убийство брата, и собственный брак с Сусанной. Говоря «все», он действительно решался на все.
Но, задав себе вопрос, что теперь делать, и скорее, он пришел к убеждению, что одному действовать нельзя. Нужно найти помощника отважного и умного.
Разумеется, таковой был под рукой, уже доказавший свое искусство на темные и страшные дела. Он был виноват перед этим человеком, но вину свою не считал великой, ибо вполне поправимой. Такой малый, как Платон Михалис, за деньги продал бы родных отца и мать, а следовательно, деньги, и не очень большие, вполне утешат его в том, что приключилось с его сестрой. И хотя он как-то даже удивительно обожает Тоньку, но деньги ему дороже.
Одно обстоятельство немного смущало Олимпия. Чтобы победить глупенькую, но оказавшуюся довольно упрямой, Тоньку, он пошел на крайнее средство — на обман. Он обещался ей жениться на ней, как только минет совершеннолетие брата, и он сделается сам независимым от опеки. Девушка поверила и сдалась.
Из своего разговора с Михалисом о том, что он за последнее время никакой женщиной не занят, Олимпий убедился, что Тонька не обмолвилась ни единым словом с братом об их отношениях. Почем знать, может быть, она из боязни брата и совсем промолчит, утешится и выйдет замуж за кавказца Абашвили, который в нее влюблен.