Владимирские Мономахи
Шрифт:
И действительно, у Михалиса первый раз в жизни сразу явилось к его покровителю неприязненное чувство. Убежденный, что Олимпий ни на волос не виноват в горе сестренки, он все-таки относился к нему враждебно.
Прошло два дня, и вечером довольно поздно весь большой дом всполошился… В комнатах, где жил Михалис с сестрой, раздались такие отчаянные крики, как если бы кого-либо резали. Первым прибежал живший по соседству князь Абашвили и, распахнув настежь две двери, сделал то, что отчаянные вопли разнеслись еще громче по всему дому. Но Абашвили тотчас же выскочил из
Оказалось, что Платон Михалис бьется, чуть не катается на полу комнаты и кричит, как помешанный, диким голосом, с лицом белее полотна. И не только бьется он об пол, а рвет на себе волосы, бьет себя в голову, в лицо и в грудь кулаками. И бьет себя так нещадно, что сам себя одурманил тумаками. Тонька сидит в углу, в кресле, уткнувшись лицом в ладони, и ничего не предпринимает, к брату не подходит, а сама тоже будто обезумела.
Собравшаяся толпа на все вопросы никакого ответа не получила ни от брата ни от сестры. Молодую девушку увели в ее комнату, положили в постель, так как она казалась хворой. Но ни на один вопрос, к ней обращенный, девушка не ответила ни единым звуком.
Платона Михалиса тоже чуть не силком подняли с пола и усадили. Он постепенно успокоился, стих, но сидел на кресле, качаясь из стороны в сторону, как если бы мучился от болей в теле. Он тяжело дышал, изредка стонал, потом вдруг снова вскрикивал, как прежде, снова сжимал кулаки, собираясь начать себя бить в голову и в лицо. И его надо было схватить за руки. Затем понемногу он успокоился совсем и стал просить всех уйти. На вопросы, что приключилось, он отвечал только один раз:
— Получили мы с сестренкой весть из Владимира страшнейшую!
Когда все ушли и остался лишь один близкий друг, Абашвили, Михалис вдруг ухватил его за плечи, впился в рукава его сюртука судорожным движением, так что пальцы его захрустели, и потащил его. Рванув его на себя и будто не понимая, что делает, он заставил князя опуститься на колени около кресла. И в ту же минуту Михалис, припав к нему на грудь, повис головой на его плече и начал всхлипывать, как малый ребенок.
Через несколько мгновений Абашвили тоже вскрикнул. Михалис в трех словах сказал ему то, что сам в немногих словах узнал от сестры.
Тонька, задавленная своим горем, созналась брату в этот вечер, что она уже месяца четыре состоит очередной любовницей Олимпия Дмитриевича.
Поездки в лес по заводским делам теперь Михалис понял!
Горе усугублялось чувством ненависти и омерзения к извергу, который даже его, своего ближайшего друга, не пожалел… Единственное, что у него, Михалиса, на свете было, и то Олимпий Дмитриевич вырвал у него из рук, как сытый может вырвать кусок хлеба изо рта у голодного.
— Что теперь делать? Что теперь делать? — тихо, непрерывно повторял Михалис.
— Да, спустить такую обиду нельзя! — отозвался наконец Абашвили. — И знай, Платон, что я с тобой! Что ты решишь, на то и я пойду! У тебя сестру отняли, а, у меня… ты знаешь кого. Я все надеялся,
Абашвили не договорил и махнул рукой.
XXIII
Через два дня вся Высокса, пораженная, толковала уже о другом, не менее удивительном приключении.
Барышня Сусанна Юрьевна вдруг середи дня явилась в переднюю и, обратясь тихо и ласково к дежурной дюжине, спросила:
— Не приезжал еще Онисим Абрамович?
Дежурные, остолбенев, стояли недвижно, тараща глаза, и молчали. Она повторила тот же вопрос и так же кротко… А затем среди всеобщего изумленного молчания двинулась и села около них на ларь… Было видно, что она не знает, где она, да и забыла, что спрашивала.
Один из дежурных бросился бежать с удивительной вестью к Олимпию Дмитриевичу. Молодой барин, нисколько не взволновавшись, с усмешкой двинулся в переднюю, но застал тетушку уже уходящей. Вернее, ее уводили. Старуха Угрюмова и горничная, которым тоже дали знать о приключении, пришли за барышней и позвали ее. Сусанна Юрьевна встала и тотчас послушно двинулась за ними.
Олимпий, смеясь, заставил себе снова все рассказать подробнее, а затем махнул рукой и ушел.
У него была, впрочем, своя забота и поважнее. Да к тому же он был, как без рук, без своего главного наперсника.
Несмотря на всякого рода сумятицу в доме, на обострившиеся отношения двух молодых людей, а за ними и двух лагерей — «бариновых» и «братцевых», главный коновод его партии, Платон безвыходно сидел в своей комнате. Он сказался больным и настолько, что якобы не мог явиться к Олимпию на его зов.
Впрочем, Михалис был действительно болен, и если у него не было никакой особенной болезни, то было страшное нравственное потрясение. Каждый раз, что в его воображении восставал облик молодого Басанова, какая-то дрожь пробегала по спине, и кулаки сжимались.
Михалис понял, что надо прежде вполне овладеть собой, а затем уже войти в прежнюю колею жизни.
На другой день после признания сестры и припадка, который сделался с ним, он, проклинавший ее накануне, снова отнесся к ней с прежней нежностью и горячностью, ласкал и целовал ее более, чем когда-либо, прося у нее прощения за свои бессмысленные слова.
Он понял, что его Тоньку прощать не в чем, она ни в чем не виновна. Вся вина падает на негодяя и изувера, а затем и на него самого. Как же было не уберечь сестру? Сумел быть для нее родным отцом, сумел быть когда-то ее нянькой, а не сумел теперь быть ее защитником от развратника.
В объяснение всего происшедшего Михалис рассказал всем, кто приходил навестить его, что капитал, который достался по наследству Тоньке и ему, пропал, благодаря его неосторожности. Деньги эти были якобы в руках у купца владимирского, который торговал лесом на Волге, разорился и скрылся. И все до единого поверили этой выдумке. Князь Абашвили прибавлял от себя, что и он виноват косвенно, так как этого купца познакомил с Михалисом.