Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Но тема чумы выносится Ходасевичем за скобки текста: ему важна лишь идиллическая первая строфа, которую он разворачивает в подлинный (и вполне акмеистический) гимн земной жизни и любви:
Помнишь ли, как просто мы любили, КакДа, счастье это несет в себе трагический подтекст: из мира мертвых, из инобытия нет пути к живым, а из мира простых вещей и простых чувств нет пути в загробные выси. Если кому-то этот путь и открыт, то никак не простодушному Эдмонду:
Чтоб явился призрак, еле зримый, Как звезды упавшей беглый след, Может быть, и в сердце, мой любимый, У тебя такого слова нет!Но подобный трагический «второй план» не был чужд и акмеистической эстетике.
В чем же причина скептического отношения Ходасевича к акмеизму? Думается, таких причин несколько.
Во-первых, Ходасевич был по природе одиночкой, и его раздражала сама мысль о «цехе поэтов» во главе с синдиками, тем более что одним из этих синдиков был отвратительный ему Городецкий, чье участие вообще придавало проекту фарсовый оттенок.
Во-вторых, декларации акмеистов (и Гумилёва, и в особенности Городецкого) были полны наивных утверждений и сомнительных формулировок. И хотя место акмеизма в истории русской литературы определяется не этими декларациями, а практикой входивших в группу поэтов, оценить их значимость и отличие от мастеров предыдущего поколения можно было лишь задним числом.
Еще важнее следующее. Для Гумилёва, Нарбута, очень во многом для Мандельштама в 1912–1915 годах важна была идея поэта-мастера, носителя «священного ремесла» в средневековом смысле. В зависимости от степени доброжелательности интерпретатор мог сделать в этом словосочетании акцент либо на определяемое, либо на определитель. Но для Ходасевича оно в любом случае было неприемлемо, ибо означало отказ от символистской идеи неразрывности человеческого и творческого в поэте. Парадокс в том, что при этом в быту сам он гораздо легче отвлекался от своего дара и влезал в шкуру «обычного» человека (в его случае — профессионального литератора широкого профиля), чем ребячливо-чопорный Гумилёв, величественная Ахматова или эксцентричный Мандельштам.
Не стоит забывать и о том, что в чисто практическом смысле акмеизм был для молодых поэтов средством избавиться от ученического статуса (в случае Гумилёва — сильно затянувшегося). Но для Ходасевича это смысла не имело: он с ранней юности был на равных принят в символистском кругу.
Наконец, ему, вероятно, был просто чужд мажорный тон акмеистической лирики. В его глазах земной мир вместе с бедностью и смирением утрачивал и свою правоту.
Что же писал Ходасевич об акмеистах? Впервые говорит он о них как о представителях единой школы в статье «Русская поэзия», написанной в 1914 году для альманаха издательства «Альциона», позднее выпускавшего книги акмеистов.
О Городецком:
«Городецкий был „мистическим анархистом“ и даже удивлялся, как можно не быть им; Городецкий был „мифотворцем“; Городецкий был, кажется, и „мистическим реалистом“. Все это проходило, забывалось. Теперь Городецкий акмеист. Вероятно, пройдет и это. Но беда в том, что Сергей Городецкий, на которого возлагалось столько надежд, написал плохую книгу, доброй половиной которой обязан уже не себе, а влиянию Андрея Белого, что само по себе тоже не „адамистично“. <…>
Очень уж ненародны эти стихи, которым так хочется быть
244
Ходасевич В.Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 414.
В письме Александру Тинякову Ходасевич выражается еще откровеннее: «Я всегда считал его стихи (за немногими исключениями) сущей дрянью» [245] .
О Гумилёве:
«И в „Пути конквистадоров“, и в „Романтических цветах“, и в „Жемчугах“ было слов гораздо больше, чем содержания, ученических подражаний Брюсову — чем самостоятельного творчества. В „Чужом небе“ Гумилёв как бы снимает наконец маску. Перед нами поэт интересный и своеобразный. В движении стиха его есть уверенность, в образах — содержательность, в эпитетах — зоркость. В каждом стихотворении Гумилёв ставит себе ту или иную задачу и всегда разрешает ее умело. Он уже не холоден, а лишь сдержан, и под этой сдержанностью угадывается крепкий поэтический темперамент.
245
Письма В. Ф. Ходасевича к А. И. Тинякову / Публ. Ю. Колкера // Континент. 1986. № 50. С. 363.
У книги Гумилёва есть собственный облик, свой цвет, как в отдельных ее стихотворениях — самостоятельные и удачные мысли, точно и ясно выраженные. Лучшими стихотворениями в „Чужом небе“ можно назвать „Девушке“, „Она“, „Любовь“, „Оборванец“. Поэмы слабее мелких вещей, но и в них, например в „Открытии Америки“, есть прекрасные строки. Самое же хорошее в книге Гумилёва то, что он идет вперед, а не назад» [246] .
Отзыв сдержанно-хвалебный — но это самое теплое, что за всю жизнь написал Ходасевич о гумилёвской поэзии.
246
Ходасевич В. Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 414–415.
О Нарбуте:
«Зачем было поэту, издавшему года два назад совсем недурной сборник, выступать теперь с двумя книжечками, гораздо более непристойными, чем умными» [247] .
Своеобразия гротескного натурализма Нарбута Ходасевич оценить не смог, увидев в книгах «Аллилуйа» и «Любовь и любовь» только непристойность. О том, насколько недооценивал он этого по-своему выдающегося поэта, свидетельствует тот факт, что в «Некрополе» (в очерке «Блок и Гумилёв») он путает Владимира Нарбута с его братом, художником Егором Нарбутом.
247
Там же. С. 416.
Отзыв об Ахматовой в статье «Русская поэзия» довольно сдержан:
«Г-жа Ахматова обладает дарованием подлинным и изящным, стих ее легок, приятен для слуха. В мире явлений поэтесса любит замечать его милые мелочи и умеет говорить о них» [248] .
Но в том же году Владислав Фелицианович гораздо теплее и заинтересованнее написал о второй ахматовской книге — о «Четках» (Новь. 1914. № 69. 5 апреля):
«О стихах Анны Ахматовой говорить особенно трудно. <…> Отметив их очаровательную интимность, их изысканную певучесть, хрупкую тонкость их как будто небрежной формы, мы все-таки ничего не скажем о том, что составляет их обаяние. Стихи Ахматовой очень просты, немногоречивы, в них поэтесса сознательно умалчивает о многом — это составляет их едва ли главную прелесть.
248
Там же. С. 415.