Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Их содержание всегда шире и глубже слов, в которые оно замкнуто» [249] .
В свое время Ходасевич включил Ахматову в список из двадцати пяти недооцененных широким читателем поэтов. После «Четок» это казалось уже явным анахронизмом: к двадцатипятилетней поэтессе пришла настоящая слава. Однако теперь Ходасевича смущал характер этой славы, которую он в рецензии на следующую ахматовскую книгу, «Белая стая», назвал «бесславной» (выражение это, конечно, заимствовано из ахматовских стихов):
249
СС-2. Т. 2. С. 144.
«Пение поэта есть только дудочка, которой подманивает он людей к своему костру. Но дудочка эта должна
Не для таких людей поет Анна Ахматова. Сладостна ее песня для слуха, но, может быть, — слишком сладостна, слишком по вкусу каждому, слишком доступна для всех, кто не прочь погреться у чужого огня и кто за тридевять земель бежит от костра настоящего, сжигающего. Потому-то так любят Ахматову томные дамы и фешенебельные юноши. Потому-то и случается встретить томик ее стихов там, где книг вообще не держат.
Анна Ахматова — поэт, и сама она свой долг выполнит, сгорит до конца. Но суждено ли ей сознать, что пора ей переменить голос ее песни, к костру своему позвать только тех, кто готов гореть, горящих, а не охладелых, голодных вечным духовным голодом, а не пресыщенных, довольных, благополучных?» [250]
250
Ходасевич В. Бесславная слава // СС-4. Т. 1. С. 485–486.
Эти слова, написанные уже в дни революции и перекликающиеся с более поздними высказываниями самой Ахматовой, многое говорят о творческой и человеческой позиции Ходасевича. Как и его первый по времени отзыв о Мандельштаме — рецензия на второе издание «Камня» в обзоре «О новых стихах» (Утро России. 1916. № 1. 30 января):
«Осипу Мандельштаму, видимо, нравится холодная и размеренная чеканка строк. Движение его стиха замедленно и спокойно. Однако порой из-под нарочитой сдержанности прорывается в его поэзии пафос, которому хочется верить хотя бы за то, что поэт старался (или сумел сделать вид, что старался) его скрыть. К сожалению, наиболее серьезные из его пьес, как „Silentium“, „Я также беден“, „Образ твой, мучительный и зыбкий“, помечены более ранними годами; в позднейших стихотворениях г. Мандельштама маска петроградского сноба слишком скрывает лицо поэта; его отлично сделанные стихи становятся досадно комическими, когда за их „прекрасными“ словами кроется глубоко ничтожное содержание:
Кто, смиривший грубый пыл, Облеченный в снег альпийский, С резвой девушкой вступил В поединок олимпийский?Ну, право, стоило ли тревожить вершины для того только, чтобы описать дачников, играющих в теннис? Думается, г. Мандельштам имеет возможность оставить подобные упражнения ради поэзии более значительной» [251] .
Бросается в глаза, что Ходасевич хвалит у Мандельштама только совсем ранние, доакмеистические, еще чисто символистские стихи, относящиеся к 1910–1912 годам. Но любопытно другое: отвержение «петербургского (слово „петроградский“ — явная редакторская или цензурная замена, Ходасевич слова „Петроград“ не употреблял и над употреблявшими его смеялся) снобизма». Возможно, в его неприятии акмеизма был и этот оттенок. Петербургская культура в том виде, в каком она сложилась накануне Первой мировой войны, включала культ мастерства, игры, «хорошего тона», но прежде всего — неприятие «задушевности» и открытых пафосных разговоров «о самом главном». Москвичей это могло раздражать (вспомним эпизод с совместным обедом Набокова и Бунина в 1933 году, закончившимся взаимным разочарованием: младший по возрасту классик, петербуржец, хочет поговорить об «искусстве», а старший, москвич, рвется «распахнуть душу» и ожидает того же от собеседника).
251
Ходасевич В.О
В еще большей степени, чем в рецензии на «Камень», этот оттенок отношения к сверстникам-петербуржцам, и особенно к петербуржцам чуть более молодого поколения, выразился в отзыве о стихах другого большого впоследствии поэта, в середине 1910-х годов близкого к акмеизму:
«У Георгия Иванова, кажется, не пропадает даром ни одна буква; каждый стих, каждый слог обдуман и обработан. Тут остроумно сыграл молодой поэт на умении описывать вещи; тут апеллирует он к антикварным склонностям читателя; тут блеснул он осведомленностью в живописи, помянув художника, в меру забытого и потому в меру модного; тут удачным намеком заставил вспомнить о Пушкине; где надо — показался изысканно-томным, жеманным, потом задумчивым, потом капризным, а вот он уже классик и академик. <…> Но, в конце концов, до всего этого ему нет никакого дела. Его поэзия загромождена неодушевленными предметами и по существу бездушна даже там, где сентиментальна.
Таких поэтов, как Георгий Иванов, за последние годы мелькнуло много. Напрасно зовут их парнасцами. „Парнас“ тут ни при чем: это — совершенно самостоятельное, русское, даже, точнее, — „петроградское“. Это — одна из отраслей русского прикладного искусстваначала XX века. Это не искусство, а художественная промышленность (беру слово в его благородном значении). Стихи, подобные стихам г. Иванова, могут и должны служить одной из деталей квартирной, например, обстановки. Это красиво, недорого и удобно. Это надо бы назвать „индустризмом“, что ли.
Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастия. Собственно, только этого и надо ему пожелать» («О новых стихах» // Утро России. 1916. № 3. 27 мая) [252] .
Отзыв жесткий, что и говорить, но про раннего Иванова многие говорили именно так — слово в слово.
В целом же можно сказать, что почти к каждому из акмеистов Ходасевич относился лучше, чем к течению в целом.
252
Ходасевич В.О новых стихах // СС-4. Т. 1. С. 461–462.
Не все просто и с отношением Ходасевича к футуризму.
Можно сказать, что один из футуристов Владиславу Фелициановичу в некий момент определенно нравился — и, увы, это был Игорь Северянин.
Вот самый ранний отзыв об этом поэте — точнее, о его вечере в Обществе свободной эстетики (в «Русской молве» за 25 декабря 1912 года — первый материал Ходасевича в этой газете):
«Если футуризм Игоря Северянина — только литературная школа, то надо отдать справедливость: чтобы оправдать свое имя, ей предстоит сделать еще очень многое. Строго говоря, новшества ее коснулись пока одной только этимологии (в современной формулировке — морфологии. — В. Ш.).Игорь Северянин, значительно расширяющий рамки обычного словообразования, никак еще не посягнул даже на синтаксис. Несколько синтаксических его „вольностей“ сделаны, очевидно, невольно, так как являются просто-напросто варваризмами и провинциализмами, каковыми страдает и самое произношение поэта. Например, он говорит: бэздна, смэрть, сэрдце, любов.
Если же футуризм и в данном случае претендует на роль нового миросозерцания, как это делает футуризм западный, основанный Маринетти, то следует признать, что не только до нового, но и вообще до сколько-нибудь цельного миросозерцания ему еще очень далеко» [253] .
Пока Ходасевич лишь присматривается к входящему в моду гатчинскому стихотворцу, но присматривается доброжелательно.
Год с небольшим спустя, работая над статьей «Русская поэзия», он уже определился со своим мнением о Северянине. Оно таково:
253
Ходасевич В.Игорь Северянин // СС-4. Т. 1. С. 398–399.