Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
«Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок именно за то, что если и наиболее разительно, то все же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. <…> Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. „Трижды овесенненный ребенок“, „звонко, душа, освирелься“, „цилиндры солнцевеют“ — все это хорошо найдено. <…>
Талант его как художника значителен и бесспорен. Если порой изменяет ему чувство меры, если в стихах его встречаются безвкусицы, то все это искупается неизменною музыкальностью напева, образностью речи и всем тем, что делает его не похожим ни на кого из других поэтов. Он, наконец, достаточно молод, чтобы избавиться от недостатков и явиться в том блеске, на какой дает право его дарование. Игорь Северянин — поэт Божией милостью» [254] .
254
Ходасевич В.Русская
Правда, Ходасевич замечает у Северянина налет «пошловатой элегантности», но, похоже, видит в этом лишь «болезнь роста» талантливого поэта.
В промежутке между этими двумя отзывами вышел «Громокипящий кубок» (на него Ходасевич тоже кратко отозвался) и началась слава Северянина. Еще на первом его вечере были, наряду с присяжными любителями словесности, и «нарядные дамы, не чуждые решительно ничему» и «почетные граждане скетинг-ринка, молодые утонченники с хризантемами в петлицах». К 1914 году Северянин постепенно становился любимым поэтом не только этих «утонченников», но и тех, кого в «Бродячей собаке» именовали «фармацевтами», людей, далеких от искусства: купцов, чиновников, адвокатов, книголюбивых приказчиков и телеграфистов — по всей России.
В своем увлечении Северянином Ходасевич доходит до того, что дважды предваряет своей речью его выступления в Политехническом музее — 30 марта и 15 апреля 1914 года. Эти речи послужили основой для статьи «Игорь Северянин и футуризм», напечатанной двумя «подвалами» в «Русских ведомостях» (29 апреля и 1 мая). Собственно, с этой статьи началось его сотрудничество в «Русских ведомостях», как прежде с отзыва о вечере Северянина — сотрудничество в «Русской молве».
В ней Владислав Фелицианович впервые дает серьезную оценку футуризму в целом (до этого он успел дать ее, может быть, лишь в шуточной форме — имеется в виду скетч «Любовь футуриста», имевший успех в «Летучей мыши»). Разбирая лозунги, брошенные в «Пощечине общественному вкусу» и других декларациях футуристов («непримиримая ненависть к существующему языку, ведущая к разрушению общепризнанного синтаксиса и такой же этимологии, расширение и обогащение словаря и разрушение стихотворного канона и создание нового поэтического размера» [255] ), он, вслед за Брюсовым и другими мэтрами символизма, указывает, что все это не ново, что все поэты, «от Лермонтова до Бальмонта», реформировали синтаксис, что «современный поэтический канон предоставляет поэту право писать точным или неточным размером, с рифмами или без рифм, с рифмами точными или неточными», так что футуристы ломятся в открытую дверь.
255
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 426.
И лишь идея «разрушения этимологии» вызывает у него принципиальные возражения. «Футуризм возражает, что поэзия не должна содержать в себе смысла, ибо она есть искусство слов, как живопись есть искусство красок, а музыка — искусство звуков. Но краски, размазанные по холсту без всякого смысла, сами футуристы не признают живописью, что видно хотя бы из того, что одни из них пишут картины, а другие не пишут. Между тем размазывать краски по полотну может всякий» [256] . Однако абстрактная живопись уже существовала, Василий Кандинский и Казимир Малевич выставлялись, в том числе и в Москве. Аргумент Ходасевича был неудачен: он отражал то отношение к изобразительному искусству, которое в его эпоху уже считалось обывательским. Видимо, живопись была слишком далека от его собственных интересов.
256
Там же. С. 427.
Зато в критике идейных, философских основ футуризма он ловок и остроумен:
«Один из основных параграфов футуристической программы — проповедь силы, молодости, энергии — потому-то и не определяет в футуризме ровно ничего, что он может быть выдвинут людьми самых различных мировоззрений. За примером ходить слишком недалеко: петербургский акмеизм начертал на своем знамени тот же лозунг, хотя от футуризма его отделяет целая пропасть. <…>
Когда нам предлагают стать физически сильными и заняться развитием мускулатуры, мы благодарим за добрый совет, но не зная, во имя чего он делается и зачем нам быть здоровыми, — мы должны признать за ним только спортивные и в лучшем случае гигиенические достоинства, но никак не идейные и не философские.
И здесь снова — маленькая, но характерная для футуристической близорукости несообразность. О каком физическом здоровье, о какой силе и молодости могут мечтать футуристы, раз они накликают торжество большого города, раз требуют решительного ухода от природы? <…> И мы совершенно уверены, что через месяц в Москве не останется ни одного футуриста, потому что все они поедут на дачу запасаться силами для будущей зимы. Там, на летнем отдыхе, в сельской тиши, будут они воспевать город…» [257]
257
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 430–431.
Что
«Если необходимо прозвище, то для Игоря Северянина следует образовать его от слова praesens, настоящее.
Поэзия его современна, и вовсе не потому, что в ней часто говорится об аэропланах, автомобилях, кокотках и тому подобном, а потому, что способ мыслить и чувствовать у Северянина именно таков, каков он у современного горожанина. <…> Его повышенная впечатлительность и в то же время как будто слишком уж легкое перепархивание от образа к образу, от темы к теме, напряженность и в то же время неглубокость его чувств, — все это — признаки современного горожанина, немного мечтателя и немного скептика, немного эстета и немного попросту фланера» [258] .
258
Там же. С. 434.
Увлечение Ходасевича Северянином вызывало в это время удивление и насмешки у кое-кого из прежних друзей, например у Александра Брюсова, посвятившего Владиславу очередное возмущенное послание под названием «Гора Каво» (подзаголовок: «Что такое гора Каво. Из вопросов эгофутуризма»):
Задолго до того, как от горящей Трои Эней стремил свой путь, покинув душный плен, Задолго до того, как юные герои Сложили первый ряд великих римских стен, Задолго до того ты знала ропот черни И шумных городов людской водоворот, И на холмах твоих молился в час вечерний Неведомым богам неведомый народ. Когда же юный Рим, и хищный и лукавый, Объединил сынов, то через сотни лет На этих же холмах справлял он праздник славы, Воспоминания о первых днях побед. На этих же холмах, когда внезапно боги Отдали гордый Рим для новых, жгучих ран, В дни ужаса и медленной тревоги Великий Ганнибал раскинул ратный стан. …………………………………………………… Конечно, Ганнибал, Цецилия Метелла, Объединение союзных городов И храм Юпитера — все это очень смело Ты мог бы позабыть сквозь долгий ряд годов. ………………………………………………………… Когда-то — помню я, — ты хвастал классицизмом, Но это, может быть, была одна игра, И нынче увлечен ты эгофутуризмом, Сиреневым мороженым et cetera. ……………………………………………… Ты мог забыть про все — про Рим, про храм, про славу, Но, надо думать, ты в науке очень слаб, Когда ты позабыл, что озеро на Каво — Единственное, где есть пресноводный краб [259] .259
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 434.
Скорее всего, незнание Ходасевичем славной истории Альбанской горы, она же Монте-Каво, как-то связывалось в сознании будущего археолога с его «неправильными» вкусами. На самом-то деле в этих вкусах не было ничего столь уж необычного. Все символисты Северянину явно благоволили — больше, чем кому-либо из молодежи. Старея, они опасались отстать от времени и упустить «новатора», а Северянин идеально соответствовал стереотипам, которые были у них на сей счет: он, по крайней мере на первых порах, вел себя приблизительно так же, как Брюсов и Бальмонт в 1890-е годы. Вся история литературы полна такого рода недоразумений; чтобы не тревожить имена здравствующих и недавно умерших авторов, ограничимся Владимиром Бенедиктовым, чьими звучными строками оглашал царскосельские аллеи не кто-нибудь, а сам Василий Андреевич Жуковский. Правда, Бенедиктов и забыт был очень быстро (и во многом несправедливо: у него есть свои достоинства), а имя Северянина сегодня говорит широкому читателю едва ли не больше, чем имена многих истинно великих поэтов… Но это уж на совести тех, кто в 1960-е годы «возрождал» культуру Серебряного века и не до конца разобрался в ее подлинной иерархии.
Но Ходасевич, с его безупречным вкусом, с его строгостью, порою чрезмерной, с его нетерпимостью ко всякой глупости и пошлости? Как мог он всерьез восхищаться вот этими стихами:
Котик милый, деточка! встань скорей на цыпочки, Алогубы-цветики жарко протяни. В грязной репутации хорошенько выпачкай Имя светозарное гения в тени!.. Ласковая девонька! крошечная грешница! Ты еще пикантнее от людских помой! Верю: ты измучилась… Надо онездешниться, Надо быть улыбчатой, тихой и немой.