Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Каково было его отношение к советской власти? На этот вопрос он дал более чем недвусмысленный ответ в фельетонах в «Крымском вестнике». Сами революционные события были для него явлением закономерным. Это подтверждают и Петр Пильский («Революцию он принял как неизбежность»), и Глеб Алексеев («Революция не была для него неожиданностью»). Обладавший историческим мышлением, знал Дорошевич и о том, что плодами революции, как правило, пользуются душители свободы. Поэтому, конечно же, советскую власть считал узурпаторской, не мог простить большевикам уничтожения свободы печати, закрытия «Русского слова». Но и в белом движении не находил для себя опоры. Красных и белых он ставит на одну доску, недаром Сагайдачный у Шенгели убежден в бессилии тех и других. В написанном уже после возвращения из Крыма в Петроград фельетоне «Красные и белые» [1373] он развивает эти мысли на конкретных примерах. Не случайно фельетон имеет подзаголовок «Из воспоминаний о гражданской войне». Начинается он и заканчивается одной и той же сценой. «В ростепель, по талому снегу баба идет за мужиком. Идет по следу. Куда мужик своими сапожищами, туда и она своими лапотками.
1373
Смена
В результате — у бабы мокрые онучи».
Подтверждение этой притчи он видел в Майкопе, где белые повесили тысячу двести человек («Одну барышню даже вверх ногами»), где висящий человек стал «таким же обычным явлением, как бегающая собака». Ее подтверждал рассказ доктора, приехавшего с царицынского фронта, где «расстреливание заменено» «отсечением головы». И превращение контрразведки в «чрезвычайку» в Севастополе, и «реквизиция помещений и уплотнение населения», и даже учреждение армейских культурно-просветительных отделов — все говорило о том, что белые мало чем отличаются от красных. Публикацию этого фельетона редакция выходившего в Париже журнала «Смена вех» снабдила характерным предисловием: «В течение всей революции блестящий русский публицист В. М. Дорошевич хранил упорное молчание. Печатаемая ниже его статья „Красные и белые“ является, насколько мы знаем, первою, прерывающею это молчание. Она, несомненно, весьма знаменательна как по теме, так и по тону. Если в ней отражается основной мотив душевного перелома, испытанного автором под впечатлением трагических событий русской жизни последних лет, то не этот же ли мотив <отражает и наше состояние> и многих тех, чей голос не может звучать так громко, как голос В. М. Дорошевича».
Надеявшиеся на либеральное перерождение большевизма эмигранты, вошедшие в историю как сменовеховцы, увидели в фельетоне стремление к некоей «объективной оценке» действительности, сближающее их взгляды с позицией знаменитого журналиста. Эта вера в то, что Дорошевич им близок, укреплялась, вероятно, и согласием его сотрудничать как в «Смене вех», так и в близком этому изданию журнале «Новая Россия», который возглавил И. Г. Лежнев и в котором, помимо Дорошевича, дали согласие участвовать Н. П. Ашешов, Ю. С. Волин, Е. Д. Зозуля, В. Г. Тан [1374] . Ошибка редакторов «Смены вех» заключалась в том, что они приняли «Красных и белых» за свидетельство перелома, тогда как по сути это был крик отчаяния человека, упершегося в стену. Этот фельетон запечатлел кризис надежд на выход из тупика. Здесь кроется и ответ на вопрос, почему так сторонился Дорошевич участия как в белой, так и в советской прессе: он не мог стать на ту или другую сторону в братоубийственном противостоянии. Свое кризисное состояние он тем не менее пытался преодолеть, прежде всего за счет новых впечатлений, контактов, встреч. Принимал предложения о сотрудничестве в изданиях, казавшихся ему умеренными в политическом плане. Осенью 1919 года в «Крымском вестнике», спустя год — в сменовеховских изданиях.
1374
См.: Из Петрограда//Смена вех, 1922, № 13. С.24. И. Г. Лежнев в числе группы «крупнейших литераторов, до того времени молчавших, но сдержанно относившихся к Советской власти», пытался привлечь Дорошевича к участию в гельсингфорской газете «Путь» (Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921–1923. М., 2005. С.267). Вероятно, к сотрудничеству в том же издании привлекали и Амфитеатрова, увидевшего в этом предприятии «рептильную вербовку» со стороны большевистского режима и опасавшегося, что его организаторы смогут использовать имя больного, «трудно говорящего, трудно мыслящего» Дорошевича (Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С. 416–417).
Апатия перемежалась у него если не со вспышками активности, то, по крайней мере, с проявлением интереса к жизни. Б. Россов вспоминал о том же севастопольском периоде: «У меня, да и у многих, создалось впечатление, что события и обстановка подействовали на В.М. настолько удручающе, что нельзя было поручиться за состояние его душевного здоровья. Во всяком случае, он утратил его не настолько, чтобы пойти на компромисс со своей публицистической совестью. Поражала полнейшая апатия В.М., какая-то отрешенность от всего окружающего, но при мне В.М. никогда не прикрывал своим авторитетом белого движения, а тяга „в Россию“, при всем охлаждении к политике, говорит как будто за то, что не от „образцовой фермы“ Врангеля в Крыму ждал В.М. ростков возрождения России, а из глубин преодолевшей себя революционной народной стихии» [1375] .
1375
Россов Б. В. М. Дорошевич в Крыму (По личным воспоминаниям).
Может, и была некая слабая надежда на это самое «преодоление». И, может быть, она, эта надежда, после окончательного утверждения большевистской власти в Крыму, вела старого журналиста к зданию революционного комитета в Севастополе. «Больной Дорошевич, уже давно бросивший писать, — рассказывает Я. Шафир, — в 1921 году изо дня в день ходил в Севастопольский ревком и милицию, останавливался всюду, где только было скопление народа, внимательно прислушивался к разговорам. Ловил на лету фразы, выражения» [1376] . Конечно же, ему хотелось не просто понять ход событий, но увидеть их особенности, для него были важны лица людей, олицетворявших новую власть.
1376
Шафир Я. От остроты к памфлету. С.58.
Делались ли ему предложения эмигрировать на одном из кораблей, увозивших из Севастополя остатки Добровольческой армии вместе с принявшими решение покинуть страну писателями, журналистами, актерами, учеными? Этого нельзя исключать, хотя физическое состояние Дорошевича
1377
Ефимович М. Последние дни Власа Михайловича.
Правда, решилась проблема не сразу. Как вспоминала Наталья Власьевна, приехавшая к отцу осенью 1920 года, главной проблемой в уже советском Севастополе было добывание пайков: «Великим специалистом по этой части оказался „сладкогласый лебедь“ Леонид Витальевич Собинов. Одно время он тоже жил в нашей квартире, потом переехал куда-то в другое место. Спев где-либо концерт, он умудрялся зачислиться на довольствие, да еще туда же зачислял и Власа Михайловича в качестве лектора при себе. Собирать эти многочисленные пайки было уже моей обязанностью. Так мы получали муку, солонину и мыло в политотделе какой-то воинской части и даже на эвакопункте, где никто, кроме нас, больше трех-четырех дней не задерживался. На этом пункте давали огромное количество совершенно окаменевших кирпичиков черного хлеба, кульки перца и пачки лаврового листа, который взвешивали почему-то при помощи обоймы с патронами. Что могли делать эвакуированные в дороге с перцем и листом, — я так никогда себе представить и не смогла. Кирпичики хлеба высились штабелями у нас на шкафу, стыдливо прикрытые газетками, под шкафами и кроватями. По утрам мы с Екатериной Ивановной взваливали этот тяжкий груз в мешки и носили на базар выменивать на более привычную интеллигентным нашим желудкам пищу: мясо, овощи, молоко. Папирос через мои руки прошло в те месяцы столько, сколько я не видела за всю свою последующую жизнь».
А вскоре у Наташи начались службы: сначала она была секретарем у Собинова, занявшего должность заведующего подотделом искусств в городском отделе народного образования, печатала там на машинке, затем поступила репортером в отделение РОСТА, где, кстати, числился корреспондентом и получал за это паек и Влас Михайлович, а Собинов там же состоял консультантом по вопросам искусства. А вот еще об одной службе — в органах ВЧК-ГПУ — Наталья Власьевна упомянула только в своей автобиографии, составленной в июле 1950 года. [1378] Впрочем, сотрудником органов она стала уже после отъезда из Севастополя, когда в 1921–1926 годах работала в газетах в Сочи, Новороссийске и Краснодаре. В том, что шестнадцатилетняя девушка стала сотрудничать с «чрезвычайкой», нет ничего особенного, тем более удивительного. Время было такое: кого-то захватывала «романтика революции», а кого-то «органы» ловили на крючок. В любом случае, в воспоминаниях Наталья Власьевна предпочла обойти этот период своей биографии.
1378
Документ хранится в семье правнучки В. М. Дорошевича Е. В. Законновой, живущей в Москве.
Уехала Наташа из Севастополя, когда пайки стали иссякать, а цены на базаре расти. Нужно было всерьез думать о будущем. По ее словам, «Петру Нилусу удалось списаться с центральными властями, и из Москвы прибыло распоряжение Луначарского: дать Дорошевичу вагон для поездки в Петроград». Обсудив ситуацию, дочь и отец решили, что более разумно обменять этот вагон на место в санитарном поезде, где Власу Михайловичу будет обеспечен уход, а в случае чего и медицинская помощь. Устроив дело с отправкой отца, Наташа после четырехмесячного пребывания в Севастополе отправилась в Сочи к матери.
Дорошевич приехал в Петроград летом 1921 года в поезде главнокомандующего морскими силами РСФСР. О том, как его встретили в собственной квартире, красочно рассказывает Наталья Власьевна:
«Поезд высадил его на вокзале на рассвете хмурого и холодного весеннего дня. Было холодно, но пассажиров выгнали из здания. Городской транспорт не ходил. Пришлось дожидаться у стенки. Потом на бесконечном трамвае он доехал до квартиры, которую считал „своей“, на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы Петроградской стороны. Постучал в дверь. Долго и недоверчиво оглядывали его через цепочку. Потом дверь открыл высокий, молодой, начинавший лысеть мужчина с наглым лицом, одетый в собственный ночной халат Власа Михайловича.
— Откуда вы заявились и что вам здесь надо? — спросил он грубо.
— Я — Дорошевич, — сказал ему Влас Михайлович. — Это моя квартира. Вот табличка висит на двери. Здесь живет моя жена.
— Это бывшая ваша квартира, здесь живет бывшая ваша жена, и вам здесь делать нечего, — заявил молодой человек.
Влас Михайлович уронил чемодан и толкнул его в грудь. Тот поднял руку. Ольга Николаевна выскочила в пеньюаре и кое-как уладила конфликт.
Все трое, поеживаясь от утреннего холодка и неловкости, сели пить кофе. Разговор не клеился. Власу Михайловичу постелили в изящном его кабинете красного дерева стиля „жакоб“ с медными оттяжками, с такой любовью некогда приобретенном и привезенном из Парижа. Он лежал на диване и ежился. Он, больной, измученный, за тридевять земель приехал отыскивать дом, гнездо, которое мечтал построить всю жизнь, и дома не оказалось…
Молодой человек, в одном из костюмов и пальто Власа Михайловича, с его портфелем в руках, ушел куда-то с деловым видом. Ольга Николаевна побежала в город что-то улаживать. К вечеру оба вернулись с натянутыми, фальшивыми улыбками.
— Вот, Власун, — сказала Ольга с лицемерной искренностью. — Я не виновата, был же некролог о твоей смерти. Так оно и пошло…
А теперь что делать? Давай не будем решать сразу. В ЦЕКУБУ я достала для тебя путевку в дом отдыха на Каменном Острове. Перебудешь там месяц, а потом посмотрим».