Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Под пологом этих претендовавших на объективность рассуждений скрывалась частичная, но тем не менее поддержка «кровавого навета». Как могло такое случиться с Дорошевичем, казалось бы, уже к тому времени просвещенным либералом? Здесь следует не упускать из виду следующих обстоятельств. Прежде всего, достаточной ли была просвещенность? Увы, настоящего знания о евреях как народе у него еще не было. Оно придет позже вместе с человеческим и профессиональным интересом к «еврейской теме», в особенности после путешествия в Палестину. А с другой стороны, рост антисемитских настроений после убийства Александра II в 1881 году, ужесточение политики властей по отношению к евреям в начале 1890-х годов, их высылка тогда же из Москвы, инициированная великим князем Сергеем Александровичем, сменившим патриархального В. А. Долгорукова на посту московского генерал-губернатора, — все это, несомненно, оказывало свое пропагандистское воздействие. Стоит обратить внимание на слова Дорошевича о «доносах евреев на евреев, их признаниях на суде». Под доносами, скорее всего, имеются в виду небезызвестная «Книга кагала» Я. Брафмана, а также книга И. И. Лютостанского «Об
392
Лесков А. Жизнь Николая Лескова. По его личным, семейным и несемейным записям и памятям. В двух томах. Т.2. М., 1984. С. 459.
Никогда более мотивы, подобные двум публикациям в «Петербургской газете» в 1894 году, не возникали в творчестве Дорошевича. Напротив, он посвятил множество гневных строк обличению антисемитизма, погромных настроений, распространявшихся черносотенцами при очевидном одобрении власти. В опубликованном шесть лет спустя очерке «Сионизм» он сочувствует еврейскому национальному движению и восхищен призывом Теодора Герцля создать еврейское государство, «словами сказавшего то, о чем стучали сердца» [393] . А в годовщину смерти своего коллеги Н. И. Розенштейна (умер в 1902 г.) находит «лучший способ почтить его память: сказать несколько слов о том народе, одним из лучших представителей которого он был». В эти «несколько слов» вместился пересказ сюжета из «Каббалы», иллюстрирующий высокую духовность того «народа, про который говорят, что он ценит только деньги». И сама «Каббала» именуется уже не «дикой» и «изуверской» книгой, а «восточной поэмой, цветистой, фантастической» (IV, 104–105).
393
Россия, 1900, № 473. См. републикацию: Букчин С. Еврейские мотивы в творчестве Власа Дорошевича//Nota Bene, 2006, № 13.
Но признание возможного существования «изуверской секты» все-таки не прошло даром. А. Кугель глухо упоминает, что «кратковременное сотрудничество» Дорошевича в «Петербургской газете» оборвалось «вследствие вынужденного отъезда» его из Петербурга «за статью об употреблении евреями христианской крови» [394] . На это обстоятельство намекает и А. С. Суворин в письме к Дорошевичу начала июля 1904 года, в котором упоминается о его высылке из столицы «после статьи в „Петербургской газете“» [395] . Вполне вероятно, что статья вызвала скандал, возможно, еврейская община Петербурга обратилась с соответствующей жалобой к властям. Но вот подробности этого скандала не сохранились. Вообще эта история прошла, не причинив Дорошевичу особого вреда, прежде всего потому, что она не получила широкой огласки. Во всяком случае в прессе тогдашней нет ее следов, как и указаний, что Дорошевич был выслан из Петербурга (если действительно был выслан). Скорее всего, сама ситуация была такова, что издатель «Петербургской газеты» С. Худеков и фельетонист посчитали за благо расстаться, тем более, что у Дорошевича сохранялся договор с издателем «Одесского листка», куда он сразу же и вернулся.
394
Кугель А. Р. Литературные воспоминания (1882–1896 гг.). С.100.
395
РГАЛИ, ф.459, оп.2, ед. хр.221.
Публикация в «Петербургской газете» никогда не вспоминалась в прессе и не ставилась Дорошевичу в вину. Присяжный поверенный А. С. Шмаков писал в 1906 году, что еще в «Новостях дня» (т. е. задолго до «Петербургской газеты») А. Я. Липскеров «воспитал» «двух таких бриллиантов Израиля как Дорошевич и Амфитеатров» [396] . Профессиональные антисемиты числили Дорошевича в стане своих врагов.
Дорошевич вернулся в Одессу весной 1894 года. Но объясниться с одесским читателем нужно было сразу же после отъезда из города из-за скандала с фельетоном о Маразли. Представ в начале ноября 1893 года на страницах газеты уже только «в качестве воскресного фельетониста», надевшего маску Фигаро, он заявляет, что «не виноват в том, что уважаемый редактор-издатель „Одесского листка“ энергичен, как самый настоящий североамериканский янки, и жонглирует фельетонистами, как опытный жонглер маленькими медными шариками <…> Раз — и шарик в Москве, два — и шарик в Одессе, три — и шарик снова в Одессе, но на этот раз уже из Петербурга».
396
Шмаков А. С.
Собственно, одесский читатель знал о том, чего стоил Дорошевичу фельетон о Маразли, но требовалось уверить его, что разлуки по сути не будет.
«— Барин, вас просят… Пожалуйте в Одессу!..
— Как в Одессу?.. В какую Одессу?! Зачем в Одессу?.. Ты бредишь…
— Никак нет-с.
Я протер себе глаза, думая, не сон ли я такой причудливый вижу <…>
— Просят заправлять фельетоном-с…
И вот я в Одессе» [397] .
Маска Фигаро обязывала. И потому фельетонист предупреждал читателя, что будет «немножко может быть легкомысленным, увы! Немножко может быть и легковесным, но зато самим собой — простым, непритязательным и не „надутым всяким чванством“, поспевающим и туда и сюда, и к Розине, и к синьору Бартоло, и графу Альмавиве!..
397
Одесский листок, 1893, № 287.
С бала на бал, но — не откажусь взобраться и на чердак к бедняку, если это нужно…
Из театра в театр, но и в думу, если там происходит интересное представление <…>
И на черную лестницу, и с парадного крыльца, если и там и тут требуется отбрить кого-нибудь по моей профессии: Figaro-ci, Figaro-la…
Я даже бороды не буду себе отпускать, как решил было, чтобы говорить „браду свою уставя“…
Я буду серьезен там, где этого требует серьезность темы, но — постараюсь никогда не быть скучным, потому что „все роды литературы хороши, кроме скучного“» [398] .
398
Там же, № 319.
Предвидя возможные упреки в «необременительном порхании», он напоминает, что «сказать новое слово по вопросам общим и на протяжении пяти-шести столбцов газеты — „есть тьма охотников“, но еще больше охотников жевать пережеванное, или вечно жуя одно и то же, или выхватывая из „хороших“ книжек то, что там хорошо и дельно изложено». А потому «пусть „быстрый разумом Невтон“ решает мировые вопросы на узенькой полоске бумаги, где умещается ровно тридцать букв в строке, пусть другой такой же Невтон мирит Германию с Францией или вновь переделывает карту Европы с Бисмарками и Гладстонами» — он же не имеет «ни их больших претензий, ни их крупных талантов». И, наконец, в этом, можно сказать, программном заявлении перед одесским читателем говорится о собственных целях и задачах: «Я маленький и скромный журналист, и если мне, никого не усыпляя и не претендуя усыплять, удалось бы хоть крошечную службу сослужить благому делу, осветить хоть крохотный уголок потемок, все равно каких, — не претендуя быть светочем в то же время — если бы я сумел подать вовремя недурной совет, или вывести своего читателя из ошибки или заблуждения, я был бы счастлив и доволен…»
Можно было бы бросить автору этого кредо упрек в дешевом кокетстве, в противопоставлении «больших тем и вопросов» сознательному уходу в бытовизм, в мелкотемье, если бы не знать, как далека была российская пресса от действительно самых что ни на есть насущных, злободневных проблем своего читателя. О Бисмарках и Гладстонах писалось более чем достаточно. Но интерес рядового, обычного человека если и был представлен на страницах российской периодики, то чаще жалобами на несовершенства городского быта — водопровода, канализации, дорог… Дальше этого в газетах дело не шло. Дорошевич обещает читателю быть в газете представителем его насущных интересов, своего рода ходатаем за него. Это было ново и необычно. Представляя тому же читателю фельетониста как прежде всего «обозревателя житейских фактов», он понимает, что «от его личной талантливости зависит, как он их обозревает и остается ли что-нибудь из его обозрений на душе или уме читателя», что от «широты его взглядов на вещи зависит их освещение, их трактование».
Последнее, пожалуй, самое важное в этом кредо. Но очень скоро его автор убедился, что обозревать одесскую жизнь из Петербурга даже «за неделю» дело весьма проблемное: «О чем говорить за неделю?
О чем прикажете говорить за семь дней, когда мой почтенный коллега г. Оса и другой коллега г. Финн уже „за день“ перехватывают у меня материалы „о чем говорят“ и благодарные темки?»
Да, конечно, сотрудники «Одесского листка» Михаил Фрейденберг (псевдоним Оса) и Аксель Гермониус (псевдоним Финн), попеременно ведшие рубрики «О чем говорят» и «За день», более оперативно откликались на события, которые мог бы использовать Дорошевич в недельном обзоре. Но было еще одно печальное обстоятельство, изначально подмеченное им:
«Сколько ни ройтесь в одесской жизни за неделю, вы ничего не обретете в ней — кроме думы и театра.
Театр и дума, дума и театр…» [399]
Спустя три года он как-то перелистает подшивки одесских газет начала 1890-х годов и ужаснется: «Хоть сегодня возьми, да всю газету с начала до конца перепечатывай!
Конка и водопровод.
Безобразия конки и безобразия водопровода…
Батюшки, да ведь это то же самое, что и теперь продолжают твердить!» [400]
399
Там же, № 306.
400
Там же, 1896, № 229.