Властелин колец
Шрифт:
– Твой долг — быть со своим народом, — возразил Арагорн.
– Долг! Опять долг! Только и слышу, что о долге! — воскликнула Эовейн. — Разве я не из рода Эорла? Мне пристало носить оружие, а не ходить в няньках. Я слишком долго предавалась ожиданию, и шаги мои были нетверды. Но теперь, когда я прочно стою на ногах, — разве не могу я сама распорядиться своей судьбой?
– Немногим удается сделать это с честью, — возразил Арагорн. — Разве на тебе не лежит бремя власти, разве не тебе выпало печься о твоем народе, пока Король воюет? Избери Теоден не тебя, а кого–нибудь другого, скажем одного из военачальников,
– Но почему выбор всегда падает на меня? — горько воскликнула Эовейн. — Почему я вечно должна оставаться дома, когда всадники скачут в бой? Они добудут себе славу, а я так и буду до самой смерти следить за хозяйством, принимать гостей и готовить им стол и ночлег. Разве это справедливо?
– На этот раз, — молвил Арагорн, — может случиться, что с поля битвы не вернется никто. В этом сражении понадобится мужество без оглядки на славу, ибо никто никогда не узнает, какие подвиги совершили павшие, в последний раз выступив на защиту своего дома… Но ведь подвиг остается подвигом, даже если его некому воспеть.
Эовейн отмахнулась:
– Все твои слова значат только одно: ты женщина и твое место — в доме. Когда мужчины, стяжав себе славу, погибнут, тебе дозволено будет — пожалуйста! — сгореть вместе с этим домом, который больше никому не будет нужен. Но я не служанка, я — из рода Эорла. Я умею сидеть в седле, владею мечом и не боюсь ни боли, ни смерти.
– Чего же ты боишься, госпожа?
– Неволи, — бросила она. — Я боюсь просидеть всю жизнь под замком, боюсь дождаться дня, когда усталость и годы примирят меня с тюрьмой, когда надежда совершить великое исчезнет, забудется и перестанет волновать сердце.
– Но ты хотела, чтобы я отказался от пути, который я выбрал, только потому, что он кажется тебе опасным, — разве не так?
– Советовать — другое дело, — гордо вскинула голову Эовейн. — И я вовсе не отговариваю тебя от опасных путей. Я зову тебя в бой, где твой меч сможет завоевать тебе победу и славу. Ненавижу, когда лучшее гибнет понапрасну!
– Я тоже, — сказал Арагорн. — Потому я и говорю тебе, Эовейн: останься. Идти на юг тебя не обязывает ничто.
– Тех, кто идет с тобой, тоже ничто не обязывает, но они все–таки идут — потому, что хотят быть с тобой… потому, что любят тебя!..
Она повернулась и скрылась в ночной тьме.
Небо светлело, но солнце, всходившее за высоким восточным хребтом, еще не появлялось. Дружина была уже на конях, и Арагорн тоже собирался вскочить в седло, когда королевна Эовейн пришла проститься с ними. На ней были доспехи всадника, у пояса висел меч. В руке она держала кубок. Пожелав гостям счастливого пути, она пригубила вино, протянула кубок Арагорну, — и он осушил его до дна и сказал:
– Прощай, королевна Рохана! Я пью за благоденствие твоего рода, за твое счастье и за счастье твоих подданных. Передай своему брату: может быть, по ту сторону Тени мы с ним еще встретимся!
Гимли и Леголасу, стоявшим рядом, почудилось, что Эовейн готова расплакаться. Они привыкли видеть ее гордой и строгой; тем тяжелее было им смотреть на нее теперь.
Но она спросила:
– Так ты едешь, Арагорн?
– Да, госпожа.
– И по–прежнему не разрешаешь мне сопровождать тебя?
– Нет,
Эовейн опустилась на колени.
– Молю тебя, Арагорн! — произнесла она.
– Нет, госпожа! — твердо ответил Арагорн.
Он поднял Эовейн с коленей, поднес ее руку к губам, поцеловал — и, вскочив в седло, не оглядываясь поскакал прочь. Лишь те, кто хорошо знал его, видели, какую боль он унес в сердце.
Эовейн стояла словно каменная, уронив руки и глядя вслед конному отряду, пока последний воин не скрылся в черной тени Двиморберга, Заклятой Горы, где находились Ворота Мертвых.
Наконец она повернулась и, спотыкаясь, словно пораженная слепотой, побрела назад. Никто из роханцев не был свидетелем прощания: охваченные страхом, люди затаились в шатрах, не решаясь выйти, пока не разгорится день и не исчезнут из вида чужаки, которые не боятся Мертвых.
Были и такие, кто ворчал недобро:
– Разве это люди? Это эльфийские призраки! Пусть идут туда, где им место, в темные урочища, и не возвращаются. Время и так нелегкое!
Солнце еще не поднялось над высоким черным гребнем Заклятой Горы, и Дружину окружал полумрак. Страх начал закрадываться в сердца всадников сразу, как только кончилась гряда старых камней и отряд въехал в урочище Димхолт, заросшее темным лесом. Когда кони вступили в тень черных деревьев, склонившихся над дорогой, даже Леголасу стало не по себе. Впереди открывался вход в темную, глубокую расселину, а посреди дороги, как перст, возвещающий гибель, высился огромный камень.
– Кровь стынет, — пробормотал Гимли.
Остальные промолчали. Голос гнома глухо упал на влажную хвою, устилавшую землю под ногами. Кони отказывались идти дальше зловещего камня; всадникам пришлось спешиться и вести их в поводу. Один за другим спустились Арагорн и его спутники в расселину — и оказались перед каменной стеной, в которой, словно пасть самой Ночи, зияли разверстые Черные Ворота. Над входом смутно виднелись неясные символы, а изнутри, словно серый туман, выползал страх.
Дружина остановилась; среди всадников не нашлось никого, кто не дрогнул бы. Только Леголас остался спокоен — у эльфа призраки мертвых людей не вызывали ужаса.
– Вот они, эти страшные ворота, за которыми моя смерть, — прошептал Халбарад. — Но я все–таки войду в них. А вот коней туда будет не заманить.
– Туда идем мы, значит, должны идти и кони, — твердо сказал Арагорн. — Если мы пройдем сквозь тьму, за ее пределами нас ждет еще много долгих лиг пути, а каждый потерянный час играет на руку Саурону. За мной!
Он переступил порог — и так непреклонна была его воля, что дунаданы все как один шагнули следом и кони беспрекословно подчинились им. Ибо кони Следопытов любили своих хозяев так сильно, что готовы были идти за ними даже за порог страшной Двери, — только бы тверда была воля всадников. Один Арод, конь из Рохана, не двинулся с места: он дрожал, обливаясь потом, да так, что жаль было на него смотреть. Леголас закрыл ему глаза руками, пропел несколько слов, растворившихся в темноте, — и, еще дрожащего, перевел через порог. Гимли остался один. Ноги у него подгибались, и он рассердился на себя: