Вне себя
Шрифт:
— Минеральной воды или соку?
Я невольно улыбаюсь. Ну еще бы, здесь гостям не позволяют смешивать антидепрессанты с алкоголем.
— В холодильнике есть шампанское, — сообщает доктор, входя с корзиной дров. — Спасибо, Бернадетта.
Бернадетта что-то неодобрительно ворчит и уходит в кухню.
— Это она не вам, дело в моей язве. Хотите посмотреть вашу комнату?
Я вообще-то ночевать не собирался, о чем ему и сообщаю.
— Вас кто-то ждет?
Я смотрю, как он разжигает огонь, и не спешу ответить. Он кашляет от дыма, приоткрывает окно.
— Расслабьтесь, Мартин.
Я с недоверием поглядываю
— Ладно, я ухожу. — Бернадетта, стоя в дверях кухни, снимает передник. — Следите, чтобы жаркое не подгорело: я поставила духовку на «два». Да не забудьте достать сыр и перемешать салат.
Две минуты спустя тарахтенье мопеда заглушает треск дров в камине. Доктор Фарж осторожно укладывает на подставку дубовое полено, поправляет решетку и уходит в кухню. Я слышу, как хлопает дверца холодильника, звякают бокалы, сыплются в тарелку орешки. Большая черная собака бесшумно входит в комнату и, наступив лапой мне на ногу, испытующе смотрит в глаза. Я говорю «Привет», псина не двигается. Протягиваю руку, чтобы ее погладить, — она пятится и ложится у пианино, не сводя с меня глаз.
— Его зовут Трой, это босерон, — говорит доктор, входя с подносом.
— Очень славный.
— Никогда не лает — бросается и вцепляется в горло. Не вполне в моем духе, но это подарок Бернадетты. Последний из помета. Отказаться было неудобно… Теперь воры обходят мой дом стороной. Почтальон тоже.
Он наклоняет бутылку, открывает ее, вращая горлышко вокруг пробки. С маниакальной точностью наполняет два бокала, следя за оседающей пеной и доливая до одинакового уровня. Потом садится на диван напротив меня, расслабленно откидывается на бархатные подушки, осушает свой бокал и наклоняется вперед, опершись локтями о колени.
— Ну что ж. Теперь, вне стен больницы, я могу в частном порядке сказать вам все, о чем умолчал. Конечно, если вы этого хотите.
Я выражаю согласие неопределенным жестом.
— Что-то в вас изменилось за сегодняшний день? Я хочу сказать: вы действительно по-прежнему считаете себя Мартином Харрисом?
— Да. И глютамат здесь совершенно ни при чем.
— У вас появились новые доказательства?
— Скоро будут.
Над домом пролетает самолет — так низко, что комната наполняется пронзительным свистом реактивного двигателя. Доктор ждет, поджав губы, пока вновь воцарится тишина, и смотрит на часы.
— У вас сейчас пятнадцать тридцать. Если хотите кому-нибудь позвонить, прошу вас, не стесняйтесь.
— Я обратился к детективу, который свяжется с моим окружением.
Он только руками разводит: воля ваша. Я-то думал, он будет настаивать. Лица, имена, телефонные номера проносятся в моей голове. Мой ассистент Родни, декан моего факультета, миссис Фоулетт, которая убирается в доме, Брауны, вечно зазывающие нас поужинать… Нет, мне не хочется звонить знакомым. Сам не знаю, чего тут больше — неловкости или страха. Конечно, мне претит обращаться за помощью к карьеристу,
Над нами опять пролетает самолет, завывая еще оглушительнее первого. Жером Фарж резким движением протягивает руку к пульту дистанционного управления, тычет им куда-то в сторону лестницы. Комнату наполняет голос оперного певца — вокализ на фоне вибрации. Доктор выключает музыку через минуту.
— Извините, — вздыхает он. — В июле открыли новый воздушный коридор, прямо надо мной; с тех пор я каждый вечер считаю аэробусы. И врубаю Вагнера с Паваротти, пытаясь их заглушить… С Шопеном покончено. Слабоват он против реактивных двигателей.
Второй раз во враче проглядывает человек. Мальчишеское удовольствие от гоночной машины и эта упрямая ностальгия, наложившая вето на пианино.
— Вы играете? — спрашивает он, перехватив мой взгляд, устремленный на «Плейель». Я в ответ поджимаю губы: понимайте как хотите — может, не умею, а может, скромничаю. Я не помню себя за инструментом, однако ощущаю покалывание и какую-то нетерпеливую дрожь в пальцах, которые сами тянутся к клавишам.
— Прошу вас, — приглашает он. — Играла моя жена, но я продолжаю его настраивать.
Я сажусь на табурет, заинтригованный этой внутренней тягой, не находя соответствующего ей воспоминания или пробела. Откидываю скатерть, кладу здоровую руку на клавиатуру. Жду. Жду рефлекса, автоматизма, но, не дождавшись, просто даю пальцам пробежаться по клавишам. При первых аккордах мелодии закрываю пианино.
— Вы не забыли, — говорит доктор с ноткой восхищения в голосе.
— Нет, забыл.
Я возвращаюсь на свое место у камина. Он спрашивает, что я играл — Гершвина? Понятия не имею. Отвечаю «Не помню», чтобы оставил меня в покое. А он и не настаивает. Тупо глядя в огонь, я тщетно перебираю в памяти гринвичский дом, флигель, в котором появился на свет, тетину квартиру в Бруклине, студенческое общежитие в Йеле… Нет ни намека на пианино, и нигде я не вижу себя разучивающим сольфеджио или играющим гаммы. Этого нет в моем прошлом. Это не мое воспоминание. И все же играть я умею.
Доктор наполняет опустевшие бокалы, протягивает мне тарелку с жареным арахисом, вновь ставит ее себе на колени. Заметил ли он мое замешательство? Не знаю.
— Вы верите в реинкарнацию, доктор?
— То есть? Вы имеете в виду теорию о прошлых жизнях? О том, что все младенцы, появляющиеся на свет, уже когда-то жили? И что, если жить неправедно, в следующий раз родишься несчастным, бедным и больным? Нет. Это самовнушение и только.
— Две трети планеты верят.
— Две трети планеты голодают — это же не оправдывает голод. Но если вы задаете этот вопрос в связи с вашей комой, я не буду так категоричен.