Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Я ходил взад-вперед. Я, проходя, брал какой-то предмет и снова клал его. Я напрягался в короткие, длиной в шесть шагов сны, из которых я испуганно просыпался, как только в коридоре звенел ключ, которые я забывал, как только поворачивался у двери камеры. Я ждал и не знал, чего. Я приседал за столом и дремал, я стоял перед окном и пристально смотрел на кусочек покрытого облаками неба. Я считал доски пола и шаги, которые я делал на них. По углу падения солнечных лучей в камеру я рассчитывал время дня. Я радовался обеду, хотя я знал, что он не будет вкусным. Я радовался прогулке, хотя она означала мучение под недоверчивыми взглядами вооруженных надзирателей. Я радовался ночи, хотя я знал, что не могу спать. Самый маленький перерыв был мне желанен. Когда приходил цирюльник, чтобы остричь мои и так короткие волосы, удовольствие от возможности переброситься украдкой парой слов пересиливало отвращение к холодным, мягким и влажным пальцам, которые двигались у меня по лицу и затылку. И я очень ждал тюремного библиотекаря, хотя знал, что также и на этот раз выбор зачитанных потрепанных книжек будет разочарованием. Когда уборщик проходил мимо по коридору, я надеялся, что он тихо протянет мне тайную записку, которую я ожидал, или скринд, пережеванный жевательный табак,

который я закручивал в кусочек туалетной бумаги и зажигал от лампы, если она горела, и, если она не горела, то зажигал с помощью кремня, стальной пуговицы и, я нажимал на дверь так, что наверху образовалась тонкая щель, через которую можно было просунуть мелкие предметы, как знак для уборщика, которому я за его услуги передавал кусок хорошего мыла, тайно переданный мне в тюрьму, или писал для него ходатайство о помиловании или жалобу, или давал ему кусочек моего плотницкого карандаша. Каждая вещь, какой бы бесполезной не казалась она людям снаружи, получала большое значение для меня, которому это было запрещено. А запрещено для меня было все.

Работа не была запрещена, она была предписана. И к тому, чтобы я принимался за нее только редко и неохотно, меня принуждало не то, что я получал лишь пять пфеннигов за дневную норму, сумму, которую выдавали мне только наполовину для покупки почтовых марок, зубной пасты и жевательного табака, тогда как другая половина удерживалась и записывалась на счет, чтобы позже при моем освобождении эти деньги использовались для возвращения домой, не то побуждало меня, чтобы я избегал работу как чумы, что она была настолько продуманно отупляющей, как будто специально для того, чтобы я медленно отупел, а то, что она слащаво расхваливалась и угрожающе приказывалась как ниспосланное Богом средство для полезного воспитания и усовершенствования. Когда я стоял, согнувшись над столярным верстаком, и из четырехгранного полена из акации вытачивал рукоятку для молотка — норма: семьдесят штук; когда я плел лыко, вытягивая пальцами длинные веревки из пестрых, еще влажных от линяния и выделяющих противные испарения прядей — норма: шестьдесят метров; когда я сидел за грохочущей швейной машинкой и чинил старое, нестиранное солдатское белье Великой войны, в вонючих кучах передо мной, изношенные, пропитанные потом предметы одежды, разбросанные по камере — норма: сто килограмм; когда я сортировал щетину для щеток, деревянным пинцетом из одного килограмма белой свиной щетины отбирая полфунта черной, когда я ощипывал перья, пришивал кайму к полотенцам, штамповал кожу, я всегда сидел с мятежным чувством перед тем, что Ветхий завет называет проклятием. Я всегда вскакивал после пятиминутной работы и быстро ходил по камере, охваченный неописуемым отвращением, отвращением не к виду работы, а к работе вообще. Ежедневная барщина в камере, как и все, что не исходило из горящего сердца, как все, к чему не подталкивал внутренний зов, представлялось мне настолько недостойным, насколько презренным казалось мне вялое чувство удовлетворения после совершенной работы. Ни на мгновение я не сомневался в лицемерии тех, которые говорили: мол, работа, это благословение, и потом диктовали работу как наказание. Камера учила меня отвращению к вещам, которые делались, но не вырастали, учила меня понимать ненависть, которая принуждала угнетенных ставить все, любую цену, ради освобождения от барщины, мыслить материально там, где они должны были мыслить метафизически, мечтать о счастье там, где они должны были мечтать о судьбе.

Я просыпался, каждое утро из беспорядочных снов к утомительному дню, который казался мне гораздо более нереальным, гораздо более серым, чем картины ночи, которые приходили ко мне и были мне приятны вопреки их хаосу и вопреки их терзающим страхам. Сны, по крайней мере, передавали мне возбуждающие картины большой плодотворности, которой обманом лишал меня день в камере. Когда я вечерами, после часовой прогулки, лежал в тягостной темноте, на всегда влажной простыни, с головой на жесткой подушке, меняя постоянно положение рук, когда перед дышащим носом круто поднималась стена из мелкой осыпающейся известки, тогда появлялись сны, которые давали мне своеобразное страстное желание ужаса. Потому что сознание того, что ты камерой жестко пригвожден к кровати, не можешь убежать от давления четырех стен, заставляло меня скользить в сон, не освобождая меня при этом от бодрствования, и искажало таким образом мягкий дар ночи в растрепанный поток гонящихся друг за другом обрывков снов. Никакой сон не давал мне освободиться от камеры, всегда она как неминуемый задний план стояла на длинных улицах, по которым я тянулся, всегда она вносила дымящиеся страхи в дикий процесс, страхи, которые я приветствовал, так как они были сильны, так как они представляли собой удар маятника по ночной стороне, единственный удар маятника, который камера разрешает сердцу. Часто, когда жестяной звук ненавистного колокола, который регулировал день, и резкий звук которого я всегда буду нести в своих ушах, с испугом пробуждал меня из чужих и все же близких сфер, я ощущал действительность как подтверждение таинственных побегов, в которые я обращался. Сны не вырывались из помещения как яркие лучи, они несли с собой бремя камеры, они безумно вращались на стенах, и искали выход, и встречали на своем пути приключения, которые они делали живыми. Я бежал по многолюдным городам, мимо зеленоватых фонарей и цветущих садов, я проживал на тропических островах, я влезал в крутые ущелья, бродил по звучным дворцам, я видел людей как тени, дома как замки, деревья как угрозы, и, все же, я не забывал ни на мгновение, что я был в камере, что я был пленником, что я должен был точно при побудке выставлять парашу. Я находился в бегах, перелезал через заборы и стены, крался через задние дворы и чердаки, видел, как молниеносно проносились блистательные полицейские, не оставляя мне ни минуты, чувствовал, как они гонятся за мной, — и когда они меня хватали, тогда во мне поднималась дикая радость, так как я обманул их, я был в камере, и их усилия были такими же бесполезными, как мое бегство. Скоро я физически видел, что камера хотела запретить мне видеть ее физически. Все желания спасались во сне, как и все ужасы спаслись в нем. Я вел ту борьбу, которую запрещала мне вести камера, я шел путями, которыми она запрещала мне идти. И серый четырехугольник, разделенный прутьями решетки, через который ночь двигала свои широкие волны в помещение, и который я в моменты короткого пробуждения между одной и другой картинами узнавал по-новому

и переносил в следующий сон, обострял обаяние видений; он давал мне уверенность, что я живу в двух мирах, уверенность, которая принуждала меня к решениям, которые жизнь предлагала очень редко.

Впервые во мне возникло безразличие, которое не обращало внимания на мелочи, так как борьба, которой я посвятил себя, изглаживала то, что не входило в героическую окружающую среду. Но в камере я тонул в безразличии, которое было мрачным и вредным, так как оно возникало из отсутствия больших дел, потому что оно было серым и слабым и продиктовано не борьбой, а безразличием. Но я не мог соскользнуть. Горе мне, если я покорюсь. Горе мне, если я согнусь. У меня больше не было цели, кроме как сохранить себя самого. И я мог сохранить себя только упрямством, неподвижностью, маленькой войной против мерзкого, обвивающего сплетения параграфов и против людей, которые служили этим параграфам.

Так как я не соблюдал предписанной дистанции на прогулке, надзиратель заорал: — Проваливайте в вашу дыру! — Вы что, не слышите? — У вас что, грязь в ушах? — Неповиновение! Я доложу об этом. Погоди, дружок!

Меня вызвали к начальству. Собралась целая конференция тюремного руководства. Начальник тюремной охраны велел мне войти в комнату, указал мне место перед подковообразным столом, за которым сидели старшие чиновники. Там сидел директор, маленький, полный господин с широким, в принципе добродушным лицом, и в маленьких очках, с томом моего досье перед собой. Там сидел священник, который был тюремным священником уже семнадцать лет, самый холодный фарисей, для которого была только одна определенная категория заключенных, которыми стоило заниматься, поляки. Там сидел инспектор кассы, член местного союза хорового пения, вечно ворчливый, педантичный как его профессия, высокомерный, как знак за военные заслуги, который он всегда носил. Там сидел инспектор по вопросам труда, сухой проныра, длинный, жесткий и сухой, с меланхолически свисающей бородой над морщинистой шеей. Там сидел инспектор по экономике, неуклюжий, добродушный, прозванный заключенными «граупеншпальтером» (буквально — человек, который в целях экономии расщепляет ядрышки перловой крупы — прим. перев.). Там сидел старший секретарь, жестокий, угловатый, лицемерный, с красным лицом и глазами навыкате. Там сидело это скопление подчиненных, несамостоятельных существ, которые брали всю свою силу ответственности только из уверенности в их надежном, безопасном и неприкосновенном положении по отношению к нам, презираемым и жалким арестантам.

И господин директор говорил:

— На вас опять поступила жалоба; на этот раз из-за неповиновения. И за три недели, которые вы находитесь в этом доме, это уже четырнадцатый рапорт о вас. Стойте прямо и держите руки за спиной. Что вы, собственно, себе думаете? Вы полагаете, что вы тут для удовольствия? Молчите. Вы должны говорить только тогда, когда вас спрашивают. Я прикажу сразу отвести вас в карцер, если вы не будете молчать. Если я до сих пор еще не подвергал вас самому жесткому наказанию, то это происходило из-за вашей молодости. Подумайте о том, что вам придется провести в этом доме пять лет. Тихо! Мне кажется, что вы не хотите. Но я буду ломать вашу волю, даже если мне придется месяцами держать вас в кандалах! И будьте уверены, что я сломлю вашу волю!

Я сказал: — Пожалуйста, ломайте.

1923

Каждый вечер в корпусе одиночных камер один заключенный пел «Интернационал». Песня звучала в коридорах, звучала во дворе и поднималась как обещание над проклятым зданием. Всегда пел только один голос, и достаточно часто какой-то другой арестант вклинивался в песню своим криком, что он хочет спать в тишине. Певцом этим был Эди, коммунист, которого не признали преступником по идеологическим мотивам.

Какой это был тяжелый, удушающий день, когда я встретился с ним в первый раз. Я шел в свободный от работы час по узкой, ухабисто мощеной дороге, в длинной шеренге, на расстоянии восьми шагов от впереди идущего человека. Свистящий ветер, который дул изо всех углов, нес с угольного склада черную пыль и с известкового карьера белый песок, нес с собой все запахи душевых камер и запахи кухни, и овощного подвала, и рабочих помещений. Ветер, который цеплял на наши бледные лица черные снежинки газового завода, обдавал нас пронизывающим холодом и наталкивался на высокую стену, заставил меня, борясь с его напором, отвернуться. Тут я увидел, как он бредет по тюремному двору. Он с трудом тянул большой, черный чан. Охранник махнул, я подхватил, и мы оба понесли качающийся груз, мы оба несли, под надзором человека в униформе с пистолетом и саблей и связкой ключей, в одинаковом, унижающем гнете, пыхтя, огромный котел вонючих фекалий. В коричневой арестантской робе, он и я, по воле случая оказавшиеся вместе между стенами и решетками по слову правосудия, которое мы оба никогда не признавали, по диктату государства, которое не было для нас нашим, под давлением силы, сломить которую нас призвал когда-то один и тот же зов крови.

Когда мы узнали друг о друге, то сначала насторожились, и уже барьеры готовы были подняться между нами, так как мы оба еще слишком сильно были охвачены предубеждениями мира, к которому мы больше не принадлежали. Но голос надзирателя, который ворчливо одернул нас и послал каждого в свою камеру, освобождающим образом стер то, что хотело было подняться, освобождая и, все же, бесконечно подавляя; так как мы, которые были предопределены столкнуться друг с другом в свободной борьбе, встретились теперь как послушные и усмиренные, брошенные в самую глубокую грязь люди, и униженные силами, которые мы презирали, которые ненавидели, которые были помехой нашей борьбе и помехой развития любой борьбы вообще.

Мы жили в мире, в котором все было нам враждебно. И мы сошлись вместе, чтобы заглушить безграничную заброшенность одиночества, чтобы найти один в другом человека посреди пустыни из камня и железа. И пришло время, когда нас ничего не отделяло друг от друга кроме стены между его и моей камерой.

Вечером, едва обходящий патруль покинул корпус с одиночными камерами, я услышал стук. Я услышал его прыжок на табуретку и на карниз и дребезжание окна. И я сидел, уцепившись за решетку, и прижав череп между прутьями, и мои слова и его слова шепотом летели туда-сюда. Я узнавал о жизни шахтера в Рурской области, о днях, прожитых в черной тьме, пыли и поте, в постоянной истязающей заботе, об изматывающей жизни с хлебом, картошкой и шнапсом, и немногими, скудными часами радости. И я учился понимать то чрезмерное ожесточение, упрямую гордость, упорную, упругую готовность к борьбе против всего, что не было рабочим.

Поделиться:
Популярные книги

Безумный Макс. Поручик Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Безумный Макс
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.64
рейтинг книги
Безумный Макс. Поручик Империи

Надуй щеки! Том 5

Вишневский Сергей Викторович
5. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
7.50
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 5

Обгоняя время

Иванов Дмитрий
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Обгоняя время

Истребители. Трилогия

Поселягин Владимир Геннадьевич
Фантастика:
альтернативная история
7.30
рейтинг книги
Истребители. Трилогия

Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.

Лавренова Галина Владимировна
Научно-образовательная:
медицина
7.50
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.

Вечный. Книга V

Рокотов Алексей
5. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга V

Измена. (Не)любимая жена олигарха

Лаванда Марго
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. (Не)любимая жена олигарха

Город воров. Дороги Империи

Муравьёв Константин Николаевич
7. Пожиратель
Фантастика:
боевая фантастика
5.43
рейтинг книги
Город воров. Дороги Империи

Warhammer 40000: Ересь Хоруса. Омнибус. Том II

Хейли Гай
Фантастика:
эпическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Warhammer 40000: Ересь Хоруса. Омнибус. Том II

Пекло. Дилогия

Ковальчук Олег Валентинович
Пекло
Фантастика:
боевая фантастика
6.17
рейтинг книги
Пекло. Дилогия

Хорошая девочка

Кистяева Марина
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Хорошая девочка

Тайны ордена

Каменистый Артем
6. Девятый
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.48
рейтинг книги
Тайны ордена

Соблазны бытия

Винченци Пенни
3. Искушение временем
Проза:
историческая проза
5.00
рейтинг книги
Соблазны бытия

Кодекс Крови. Книга ХIII

Борзых М.
13. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга ХIII