Внуки
Шрифт:
— Вольно!
Учащиеся и учителя растерянно переглядывались. По рядам пробежали хихиканье, шепоток, смех.
Учитель гимнастики Лопперт спас положение. Он скомандовал:
— Внимание!.. Сми-и-ррно! Классами разойдись! Седьмой «А» выходит первым. Вперед, марш, марш!
Подобно роте солдат, старшеклассники, печатая шаг, первыми вышли из зала.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Часы могут тянуться вечность, а дни мелькать, как минуты. Первый день в кромешной тьме был не самый тяжелый; двадцатый — почти что сносен, но дни между первым и двадцатым, особенно третий, четвертый, пятый, были нестерпимыми. Не раз Вальтер терял власть над собой. Он бился головой о глухие, темные, холодные стены, он готов был в исступлении броситься
На четвертый день утром эсэсовский вахмистр отпер камеру, и кальфактор подал Вальтеру кружку цикориевой бурды и ломоть хлеба. На вопрос Вальтера эсэсовец издевательски ответил:
— Забыли? Мы ни о ком не забываем! Все идет как полагается! Мы ведь живем в центре Европы, а не в Африке!
Вальтер, обхватив дрожащими, негнущимися от холода пальцами кружку, поднес ее ко рту, и горький напиток, точно жизненный эликсир, теплом разлился по жилам. Жадно глотая, он не отрывал часто моргавших глаз от тусклой лампочки на потолке, словно это было бог весть какое чудо.
Спустя пять минут по лестнице, гремя деревянными подошвами башмаков, спустился кальфактор. Вальтер подошел к дверям камеры и тихо позвал:
— Эй… Эй… Послушай!..
Кальфактор ничего не ответил, выключил свет и, стуча башмаками, убрался наверх.
Вальтер принялся хлопать себя по плечам и по ляжкам, как делают зимой извозчики, когда хотят согреться. На воле был май, сияло солнце, кусты и деревья зеленели и покрывались цветами, а в этом каменном мешке беспощадный холод захватывал дыханье.
И все же в этот день Вальтеру показалось, что самое страшное позади. Первые дни он ничего не мог различить в окружающем его мраке; темень была такая, точно он держал глаза закрытыми. И до слуха его не доходило ни единого шороха: у него было ощущение, словно он находится где-то в недрах земли, словно он заживо погребен. Но постепенно, после нескольких дней и ночей, которые он, несмотря на постоянный непроглядный мрак, старался как-то разграничивать, глаза его начали улавливать днем слабый отблеск света, — доска на последней трети окна, очевидно, пропускала едва заметный лучик. Скоро он уже мог, близко подойдя, отличить голую каменную стену от обшитой железом двери. Слух его день ото дня обострялся. Он хорошо слышал шаги людей, проходящих по двору; слышал даже, когда по улице проезжал фургон или машина. Это давало толчок его воображению, перед ним вставали образы людей, дороги, поселки, сады. В кромешной тьме подземелья эта игра фантазии была больше чем занятие и отвлечение, — это была жизнь. Он надеялся, что наступит день, когда силой воображения он победит тьму, когда в мечтах он будет жить богатой жизнью.
Вальтер сделал потрясающее открытие; бачок оказался ватерклозетом, которому только придали такую форму. А рядом с ним из стены выступал водопроводный кран. Можно было мыться в любой час суток. Вскоре он убедился, какое это великое благо — раздеться догола и, несмотря на холод, облить все тело холодной водой. Он решил каждый день непременно так делать. Однако выдавались дни, когда ему страшно было подумать об этом.
Но вот как-то вечером произошло нечто заставившее его в ужасе отскочить в самый дальний угол камеры. В канализационной трубе что-то плескалось и пищало… Крыса! Годами это тюремное здание пустовало, и, по-видимому, крысы, пробравшиеся сюда по городским стокам, канализационным трубам и ответвлениям Альстера, завладели им. С этой минуты Вальтер со страхом следил за тем, чтобы бачок всегда был плотно закрыт крышкой.
В первые дни Вальтер неподвижно сидел в углу и думал, думал… Только мало-помалу он научился распределять свое время. Он не мог бы с точностью сказать, который час, но все же чувство времени изо дня в день становилось определеннее.
День начинался с умывания: он все чаще и чаще обтирался холодной водой с головы до пят. Потом совершал свою «утреннюю прогулку» вдоль стен — сто раз сделать по двадцать три мелких шага, при четырех поворотах под прямым углом, всего две тысячи триста шагов. За прогулкой следовал час отдыха; он сидел в каком-нибудь углу на корточках и прислушивался к звукам извне. Ловил малейший шум, малейший шорох, определял их происхождение и по ним старался себе представить, что делается за стенами темницы. Это была его связь с жизнью. Между двенадцатью и часом приходили эсэсовец
II
В первые дни пребывания в карцере Вальтера главным образом занимала мысль, сколько это может продолжаться. Неделю? Две? Месяц?.. Самое большее, конечно, месяц… Он думал и так и этак, он вспоминал все, что слышал или читал когда-либо о заключении в карцере. И всегда приходил к одному и тому же выводу, что более, чем на месяц, в карцер не сажают. Провести целый месяц на голом каменном полу в полном мраке… Нет, больше месяца это невозможно, немыслимо.
Но есть ли что-либо невозможное для нацистов? Разве они, наплевав на право и справедливость, не делали в самых различных областях того, что считалось недопустимым? Под предлогом восстановления права и порядка они делали все прямо противоположное тому, что каждый человек вкладывает в эти понятия и что для каждого человека является непреложным законом. Клевета, ложь, обман, убийство — разве нацисты не пользовались широко всеми этими средствами, разве они не показали, что способны на любое преступление? Почему бы им не держать и его, Вальтера Брентена, в этой каменной могиле до тех пор, пока он, как угрожал ему нацистский полицей-сенатор, не надломится, не сгниет, не истлеет? Нет, лучше сразу положить конец всему, чем терпеть эту бесконечную муку! У него была лишь одна возможность покончить с жизнью: задушить себя. Кожаный пояс ему оставили. Правда, можно было еще и веревку свить, употребив для этого рубашку или нижнее белье.
Вальтер поднял глаза к прутьям оконной решетки. Можно еще воспользоваться водопроводной трубой над клозетом. Под потолком, там, где труба уходила в следующий этаж, она была повернута под прямым углом.
В следующую минуту, однако, он устыдился своих мыслей. Он думал о многих и многих революционерах, чьи муки были намного страшнее, кто до последнего вздоха не терял стойкости: каким бы пыткам их ни подвергали, они не облегчали своим палачам кровавой работы. Он думал об узниках Бастилии в феодальной Франции, о тех, кто по десять, по двадцать лет, а то и до конца дней своих томился в каменных колодцах. Перед его мысленным взором вставали и узники царизма, заключенные в Петропавловской крепости; не согнулись же они наперекор всем зверствам царских наемников, и пример их вооружал народ мужеством. А узники хортистской Венгрии, Польши времен пилсудчины, Китая, где хозяйничал Чан Кай-ши! Как их ни истязали, как над ними ни глумились, ничто не могло их сломить.
Путь к человечности был нескончаемой голгофой, устланной телами лучших людей всех времен. Во мраке своей камеры Вальтер видел перед собой «трех Томасов»: Томаса Кампанеллу, Томаса Мора, Томаса Мюнцера. Трех великих мучеников, уже много лет занимавших его воображение. Четверть века в заточении. Четверть века терзаний и пыток. Выйдя на волю стариком, с израненной душой, Томас Кампанелла подарил миру выношенную в тюремных стенах утопию о счастливом бытии в счастливой стране, в «Civitas solis» — «Государстве солнца»… Его северный брат по духу, реформатор и создатель «Утопии» Томас Мор, кончил жизнь на плахе, как и немецкий Томас, вождь восставших крестьян, пророк с молотом в руках, пророк, желавший не только проповедовать, но и действовать, отдавший жизнь за то, чтобы создать на земле «христианское царство справедливости и счастья». Кто теперь помнит их убийц, их палачей? Никто! Сами же они бессмертны: их имена, их дела, их героизм живут в веках.